Подлетел половой в синей канаусовой рубахе, отороченной тоненькими серебряными позументами. Ловко перекинув на левое плечо салфетку и низко нагнувшись перед Морковниковым, спросил у него:
– Что потребуется вашему почтению?
– Сперва-наперво, милый ты мой, поставь нам водочки да порцию икорки хорошенькой, – сказал Василий Петрович.
– Зернистой прикажете али паюсной? – почтительно опуская глаза, спросил половой.
– Знамо, зернистой, – паюсну сам ешь, – ответил Морковников. – Самой наилучшей зернистой подавай.
– Стерляжьей не прикажете ли? Сейчас только вынули, – осклабясь во весь рот, сказал половой.
– Тащи порцию. Да балыка еще подай. Семга есть?
– Есть-с, только для вашей чести не совсем будет хороша, – ответил половой.
– Так ну ее ко псам. Икры подай да балыка, огурчиков свежепросольных, – приказывал Василий Петрович. – Нехорошее подашь, – назад отдам и денег не заплачу, Федору Яковличу пожалуюсь. Слышишь?
– Слушаю-с, – с лукавой улыбкой молвил половой. – Еще чего не пожелаете ли вашей милости?
– Расписанье подай, – сказал Василий Петрович.
– Какое расписанье? – в недоуменье спросил половой.
– Роспись кушаньям, какие у вас готовят, – повыся голос, крикнул на него с досадой Морковников.
– Карточку, значит? Сию минуту-с, – сказал половой и подал ее Василию Петровичу.
– «Закуски, – по складам почти читает Морковников. – Икра паюсная конторская…» Мимо – закуску мы уж заказали. «Мясное: лангет а ланглез, рулет де филе де феб, ескалоп о трюф». Пес их знает, что такое тут нагорожено!.. Кобылятина еще, пожалуй, али собачье мясо… Слышишь? – строго обратился он к улыбавшемуся половому.
– Другой карточки не имеется-с, – ответил половой.
– Отчего же не имеется? – вскрикнул Василий Петрович. – Не одна же, чать, нехристь к вам в гостиницу ходит, бывают и росейские люди – значит, православные христиане. Носом бы тыкать вот сюда Федора-то Яковлича, чтобы порядки знал, – прибавил Морковников, тыча пальцем в непонятные для него слова на карточке.
– Зачем же-с? Помилуйте, – вступился за хозяина половой. – Осетринки не прикажете ли, стерляди отличные есть, поросенок под хреном – московскому не уступит, цыплята, молодые тетерева.
– Слушай, давай ты нам ракову похлебку да пироги подовые с рыбой… Имеется?
– Раковый суп? Имеется-с.
– Стерлядку разварную.
– Слушаю-с.
– Осетрины хорошей с хренком.
– Слушаю-с.
– Поросенка под хреном. Это я для тебя, – обратился Морковников к Никите Федорычу. – Мне-то не следует – середа.
Меркулов не отвечал. Далеко в то время носились его думы.
– Слушаю-с, – отвечал между тем половой Морковникову.
– Цыплят жареных можно?
– Можно-с.
– Цыплят порцию да леща жареного на подсолнечном масле.
– Слушаю-с.
– Чего бы еще-то спросить? – обратился Морковников к задумавшемуся Никите Федорычу.
– Помилуйте, Василий Петрович, да и того, что заказали, невозможно съесть, – сказал Меркулов.
– Коли Бог грехам потерпит – все, голубчик, сжуем во славу Господню, все без остаточка, – молвил Морковников. – Тебе особенного чего не в охотку ли? Так говори.
– Я уже сказал, что вовсе есть не хочу, – ответил Меркулов.
– Это ты шалишь-мамонишь. Подадут, так станешь есть… Как это можно без ужина?.. Помилосердуй, ради Господа! – И, обращаясь к половому, сказал: – Шампанского в ледок поставь да мадерки бутылочку давай сюда, самой наилучшей. Слышишь?
– Слушаю-с, – ответил половой.
– С Богом. Ступай. Готовь живее.
Летом вылетел половой вон из залы.
А на помосте меж тем бренчит арфа, звучат расстроенные фортепьяны, визжит неистово скрипка, и дюжина арфисток с тремя-четырьмя молодцами, не то жидами, не то сынами германского отечества, наяривают песенки, чуждые русскому уху. Но когда которая-нибудь из толстомясых дщерей Liv-Est-und Kur-ланда выходила на середку, чтоб танцевать, и, подняв подол, начинала повертывать дебелыми плечами и обнаженною грудью, громкое браво, даже ура раздавалось по всей зале. Полупьяные купчики и молодые приказчики неистовыми кликами дружно встречали самый бесцеремонный, настоящий ярманочный канкан, а гайканский народ[186] даже с места вскакивал, страстно губами причмокивая.
– Экая гадость! – отплюнувшись брезгливо и тряхнув седой головой, молвил Василий Петрович. – Сколько ноне у Макарья этих Иродиад расплодилось!.. Беда!.. Пообедать негде стало как следует, по-христиански, лба перед едой перекрестить невозможно… Ты с крестом да с молитвой, а эта треклятая нежить[187] с пляской да с песнями срамными! Ровно в какой басурманской земле!
– Хорошего тут, конечно, немного, однако ж… – начал было Никита Федорыч.
– Чего тут «однако ж»? – вскинулся вдруг на него Василий Петрович. – Обойди ты теперь всю здешнюю ярманку, загляни в любой трактир, в любую гостиницу – везде вопль содомский и гоморрский, везде вавилонское смешение языков… В прежние времена такого нечестия здесь и в духах не бывало. На последних только годах развелось… Купечество того не желает, непотребство ему противно, потому хоша мы люди и грешные, однако ж по силе возможностей кобей[188] бесовских бегаем… И ведь нигде, опричь Макарья, ни на единой ярманке нет такой мерзости… Гляди-ка, гляди, высыпал полк сатанин, расселись по стульям на помосте скверные еретицы, целая дюжина никак. И у каждой некошной[189] руки, плечи и грудь наголо ради соблазна слабых, а ежели плясать пойдет которая, сейчас подол кверху – это, по-ихнему, значит капкан[190]. И подлинно капкан молодым купцам, особливо приказчикам… Распаляются, разжигаются и пойдут с этими немецкими девками пьянством да всяким срамным делом займоваться… И где прокудят бесу в честь эти лобасты окаянные[191], там же и крещеные трапезуют… Глянь-ка, в углу-то что… Догадлив Федор Яковлич, и Богу, и черту заодно угодить хочет – на помост-от ораву немецкой нечисти нагнал, а над помостом богородичен образ в золоченой ризе поставил, лампаду перед ним негасимую теплит… Под святыней-то у него богомерзкие шутовки[192] своему царю сатане служат бесовские молебны… У неверных, не знающих Бога калмыков доводилось мне на ярманках бывать, и у них такой срамоты я не видывал, как здесь под кровом преподобного Макария, желтоводского чудотворца!.. Первостатейные купцы не один раз приговоры писали – прекратить бы это бесчинство, однако ж ихние хлопоты завсегда втуне остаются… С крестом да с молитвой пообедать места не сыщешь, а шутовкам ширь да простор. Начальство!..
Под это слово подлетел быстроногий, чистотелый любимовец и ловко поставил закуску на стол.
– А вот и икорка с балычком, вот и водочка целительная, – сказал Василий Петрович. – Милости просим, Никита Федорыч. Не обессудьте на угощенье – не домашнее дело, что хозяин дал, то и Бог послал. А ты, любезный, постой-погоди, – прибавил он, обращаясь к любимовцу.
Половой как вкопанный стал в ожиданье заказа.
– Вот что я скажу тебе, милый человек, – молвил Морковников. – Заказали мы тебе осетринку. Помнишь?
– Как можно забыть, ваше степенство? Готовят-с…
– Подай-ка ты нам ее с ботвиньей. Можно?
– Можно-с.
– А коли можно, так, значит, ты хороший человек. Тури-ка, поди, да потуривай.
Половой ушел… За водочкой да закусочкой Василий Петрович продолжал роптать и плакаться на новые порядки и худые нравы на ярманке.
– Я еще к Старому Макарью на ярманку езжал, – рассказывал он Меркулову, – так и знаю, какие там порядки бывали. Не то что в госпожинки, в середу аль в пятницу, опричь татарских харчевен, ни в одном трактире скоромятины ни за какие деньги, бывало, не найдешь, а здесь, погляди-ка, что… Захочешь попостничать, голодным насидишься… У Старого Макарья, бывало, целый день в монастыре колокольный звон, а колокола-то были чудные, звон-от серебристый, малиновый – сердце, бывало, не нарадуется… А здесь бубны да гусли, свирели да эти окаянные пискульки, что с утра до ночи спокою не дают христианам!.. Кажись бы, не ради скоморохов люди ездят сюда, а ради доброго торга, а тут тебе и волынщики, и гудочники, и гусляры, и свирельщики, и всякий другой неподобный клич… Слаб ноне стал народ. Последни времена!.. Ох ты, Господи милостивый.
187
191
192