Выбрать главу

Присутствовавший во время беседы щеголеватый штабс-капитан Наумов побагровел, с ненавистью взглянул на доктора, потребовал прекратить разговор о всевышнем и в тот же вечер отправил донесение в Третье отделение императорской канцелярии...

Летом 1836 года в верхней части города, у небольшого побеленного известью дома, где жил Майер, остановилась повозка. В открытое окно Николай Васильевич увидел, как кучер, пожилой отставной казак, помог выйти из повозки высокому, худому прапорщику, который пошатываясь сделал два шага и остановился — дальше идти не мог. Кучер подхватил его под руку и повел к калитке. Хозяйка дома, кормившая кур, замахала рукой незваным гостям:

— Фатера занята, проезжайте дальше.

— Здесь квартирует мой друг, я к нему,—слабым голосом сказал прапорщик.

«Да это же Бестужев!»—чуть не вскрикнул Майер, выскочил на улицу, распахнул калитку.

— Боже мой, Александр Александрович, какими судьбами?— всплеснул доктор руками, со скрытой тревогой глядя на черное, с ввалившимися глазами лицо товарища.

— Вот видите, Николай Васильевич,— кожа и кости,— с трудом ответил Бестужев и улыбнулся сухими, потрескавшимися губами.

Майер помог больному войти в дом. Через полчаса Бестужев, умытый, накормленный, переодетый во все чистое, лежал в постели на диване и крепко спал. А Николай Васильевич сидел рядом на стуле, глядел на него, испытывая противоречивые чувства. Радостно вновь увидеть друга, с которым два года назад в Ставрополе жил в доме Щербакова и крепко подружился. Но этого человека необыкновенной судьбы, друга Пушкина, Рылеева, Грибоедова, в прошлом ротмистра лейб-гвардии гусарского полка, одного из руководителей декабристов, надо было спасать.

Майер вспомнил, как в Ставрополе Александр Александрович рассказывал о разгроме восстания на Сенатской площади. После роковых, событий он был схвачен, закован в кандалы и брошен в одиночную камеру Петропавловской крепости. Верховный уголовный суд предъявил Бестужеву обвинение в умыслах цареубийства и истребления императорской фамилии, в сочинении возмутительных стихов и песен, личных действиях в мятеже и возбуждении к оным нижних чинов. Суд приговорил его «к смертной казни отсечением головы». «А дальше что?»—с нетерпением спрашивал Майер.

— А дальше... почти два года в одиночной камере, мучительное ожидание казни. В ноябре двадцать седьмого года объявили «милосердное соизволение» царя: казнь заменяется ссылкой в Якутск. Молодой император не пощадил и братьев: Николая и Михаила сослал в Сибирь, а Петра и Павла — на Кавказ рядовыми в действующую армию...

Потом Александр Александрович рассказывал о жизни в якутской глухомани. Оторванный от родных и друзей, он влачил полуголодное существование. Зимой — страшные морозы, летом —гнус, дожди, грязь. Бестужев начал болеть. От цинги вспухли и стали кровоточить десны, расшатались зубы. Все это толкнуло его на отчаянный шаг: он написал прошение царю о переводе его рядовым на Турецкий фронт —легче смерть на поле боя, чем медленное умирание среди болот. Николай «милостиво» предоставил Бестужеву возможность умереть от вражеских пуль.

— После заключения мира с Турцией наш егерский полк,— рассказывал Александр Александрович,— отвели на зимние квартиры в урочище Белые ключи в тридцати верстах от Тифлиса, а там служили братья Павел и Петр. Батальонный командир сочувствовал мне. Часто с заданиями посылал в Тифлис, где я встречался с братьями. Там же служили Михаил Пущин, Николай Оржицкий, Захар Чернышев, Федор Вишневский, братья Мусины-Пушкины. Встречались мы у Николая Николаевича Раевского.

В Тифлисе мне удалось навестить вдову Грибоедова Нину Александровну. После трагической гибели мужа она заточила себя в доме своего отца князя Чавчавадзе. Горожане видели ее только около могилы мужа у монастыря на горе Мтацминда. О ее необыкновенной преданности покойному супругу все отзывались восторженно: в семнадцать лет осталась вдовой такая красавица, поэтичная и благородная душа! Сколько достойных людей предлагали ей руку и сердце. Но нет, любовь к мужу была и осталась для нее единственой нитью, связывающей ее с жизнью. Князь Александр Гарсеванович, человек передовых убеждений, говорил со мной о царском самодержавии, о бедности народа, о восстании на Сенатской площади. Мне не забыть строк, которые прочел в тот вечер князь:

Горе миру, где злодей владыка,

Где лжецов разгуливает клика,

Где, загубленная дико,

Слезы льет Свобода,

Горе вам, душителям народа!

Частые посещения Тифлиса, встречи Бестужева с декабристами не прошли незамеченными; тайные агенты донесли главнокомандующему Паскевичу. Паскевич приказал схватить «государственного преступника» ночью, а это было зимой, и верхом, без теплой одежды препроводить в Дербент, который называли кавказской Сибирью, местом ссылки проштрафившихся солдат.

В Дербенте его определили в подчинение фельдфебелю, который заставлял часами на корточках двигаться «гусиным шагом» или стоять на карауле под нещадно палящим солнцем. Как сейчас Майер слышал слова своего друга, сказанные тогда в щербаковской квартире: «Не поверите, Николай Васильевич, что там, в Дербенте, в такой ужасной, гнетущей обстановкве, я рискнул заняться любимым моим делом — литературным творчеством. Писал урывками, когда тиран мой ударялся в пьянство, а пил он, бывало, неделями. Это и дало мне возможность написать повесть «Испытание». Поставить свою фамилию было бессмысленно — не напечатают, воспользовался псевдонимом, под которым я иногда печатался раньше —«А. Марлинский». Отправил рукопись в Петербург Гречу, издателю журнала «Сын отечества». И, представьте себе, Греч опубликовал ее. Спустя время написал вторую, третью.

Как выяснилось позже, Белинский в «Литературных мечтаниях» высоко оценил повести Марлинского, а после опубликования «Аммалат-Бека» писал, что Марлин-ский один из самых примечательных русских литераторов: «Он теперь безусловно пользуется огромным авторитетом; теперь перед ним все на коленях».

Может быть, эта оценка Белинского какую-то роль сыграла, может быть, то, что Паскевич уехал в Варшаву и на пост главнокомандующего войсками назначили барона Розена, который питал к Бестужеву симпатию, в конце тридцать третьего года его перевели в первый грузинский батальон, квартировавший в Ахалцихе. Дербент провожал декабриста, кто верхом, кто пешком: с бубнами, с песнями и плясками дагестанцы шли рядом со своим «Искандер-беком» до реки Самур.

Бестужев рассказывал, что из Ахалциха перевели его в Ставрополь, в распоряжение командующего Кавказской линией генерала Вельяминова, который между прочим сказал ссыльному: «Уж вы постарайтесь, а я

вас отмечу».

Николай Васильевич видел, с каким нетерпением ожидал Александр Александрович приказа о назначении его на правый фланг Линии, где шли горячие бои с горцами. Он мечтал сделать все возможное, чтобы отличиться в сражениях и получить первый офицерский чин, дающий право на прощение «старых грехов» и выход в отставку...

И вот теперь, через два года, перед Майером на диване лежал его ставропольский друг. Он получил офицерский чин. Но какой ценой? Дважды на Кубани был ранен. До предела истощенный организм не мог сопротивляться болезням. Скулы обтянуты землистого цвета кожей. Глядя на Бестужева, Майер удивлялся, как может человек, перенесший такие муки и страдания, все-таки остаться живым. Мало того, заниматься украдкой литературой, а на фронте сражаться с неприятелем в смертельных атаках. Поистине всесилен, велик человек!

Николай Васильевич поправил одеяло, сползшее с впалой груди Бестужева, взял костлявую руку, сосчитал пульс: «Ничего, друг. Мы еще поборемся за твою

жизнь...»

В Петербурге вскоре узнали, что прапорщик Бестужев был отпущен генералом Вельяминовым на лечение в Пятигорск и живет на квартире доктора Майер а, того самого, о котором поступило два тайных донесения. Бенкендорф обратился к главнокомандующему войсками на Кавказе барону Розену со специальным отношением: