– Что происходит с тобой? Ты словно меня боишься.
Ожог первой степени.
– Не тебя. Себя. – Голос Теоры дрожит. Сердце стянуто острыми нитями. – Пожалуйста, отпусти...
Эремиор глух к ее просьбам.
– Почему я больше не могу читать твои мысли? – допытывается он, и клочья невидимого пламени лижут бархат ее кожи.
Ожог второй степени.
– Отпусти, – зажмурившись, молит Теора. «Никогда не отпускай!», – хочется крикнуть ей.
Пояс платья перекручен, плечо обнажено. Нити стягиваются туже.
– Ты дала мне сил. И ты же лишила хладнокровия. Теперь мне будет очень сложно отдать тебя на растерзание ей.
Теора поворачивает голову к покровителю до мышечного спазма в шее, но его взгляд устремлен за оконную раму. Там, во мраке стылой снежной ночи, ветер треплет безобразный балахон на составном, членистом теле Мерды.
Путы объятий разорваны. Теора вскрикивает и бросается к окну. Страх и отвращение борются в ней с чувством долга. Принести себя в жертву! Сейчас!
Отчего-то разговоры в гостиной делаются глуше. Тихо, настороженно стучит маятник настенных часов. Не следовало Теоре так кричать. Если б она бесшумно выскользнула во двор, никто бы и не заметил.
Только потом понимает: погашая внешние звуки, в ушах шумит кровь.
Эремиор перехватывает ее у бисерной занавески.
– Нет, – коротко бросает он на выдохе. И обруч эбонитово-черных рук вновь смыкается у нее на талии. – Не прощу себе, если ты умрёшь.
Теора чуть не плачет от безысходности и отчаяния.
– Кто, если не я?!
До чего же он холоден! И до чего же горячо находиться с ним рядом!
Она пробует разомкнуть ледяное кольцо объятий, когда ее неотвратимо настигает забытьё. Вязкое, точно трясина. Сладкое, как гречишный мёд.
Чтобы искоренить эту его привычку, Теоре понадобятся годы: истратив запасы слов, Эремиор насылает сны, противиться которым невозможно.
***
Граней у Марты много. И все острые. К какой ни притронься – поранишься. Пересвет науку давно усвоил, потому к Марте лишний раз не лез. Гедеона в тонкости общения с «многогранной натурой» не посвятили.
– Моя миска! Отдай! – потребовала она за общим столом.
Новоявленный трубочист возразил. Мол, миски одинаковые, друг от друга не отличить: сплошь из дерева, с зазубринами и неровными краями.
– Будешь перечить – рот зашью, – пригрозила Марта. Да с таким видом, что волей-неволей поверишь: зашьёт, не побрезгует.
Ткнула его носом в пометку на своей персональной тарелке и гордо удалилась на кухню, отстукивая марш каблучками начищенных туфель. Вернулась она с тяжелым противнем, на котором румянилась стопка ароматных блинов. Пелагее дала, Киприану дала, Юлиане дала, а его, Гедеона, обделила.
– Зачем задаром кормить? Пусть сперва себя в деле покажет, – желчно сказала Марта.
Желудок Гедеона заявление опротестовал. Громко, настойчиво. Сразу видно: голодать трубочист не привык.
Киприан укоризненно качнул меднокудрой головой и глянул на Марту с таким выражением, словно она только что утопила беззащитного котёнка. Юлиана щёлкнула языком, заметив, что это уже перебор.
– Вот мне любопытно, как бы ты запела, если б мы тебя, не покормив, после чердачного морока заставили полы натирать? – сказала она, вгрызаясь в свернутый треугольником блин.
Тот, кто думал, что Марта устыдится, пребывал в глубоком заблуждении. Она с ненавистью шмякнула Гедеону на тарелку причитающуюся порцию и едва туда же не плюнула. Ее так и подмывало крикнуть: «Я знаю, кто ты! Убирайся, и чтобы духу твоего здесь не было!».
В своих остросюжетных фантазиях Марта уже вовсю метала в самозванца молнии вперемешку с колюще-режущими предметами, мечтая лицезреть его хладный труп. Останавливало лишь то, что у Пелагеи на Гедеона имелись какие-то свои, туманные и весьма неоднозначные планы.
Перед сном Марта вновь попыталась воззвать к ее рассудительности. Напевая невнятную песенку и подогнув под себя ноги, Пелагея сидела на кухонной лавке за выщербленным столом и тщательно протирала тряпкой пузатые бутылки с законсервированными внутри хвощами.