— Федя, не забывай обещанного генералом!
Я смолчал. От напряжения слезились и болели глаза. То и дело повторял два слова: «Смотреть внимательно!» Раз началась бомбежка батареи, значит, корабли противника вышли на самый опасный участок своего маршрута.
Гидросамолеты крутились уже над входом в залив Петсамо, старались повыше поднять дымовую завесу.
Чуть правее мыса Ристаниеми в завесе образовались окна, и тотчас Глазков возвестил:
— Правее Ристаниеми транспорт!
Мгновенно я сориентировал батарею, и мы открыли огонь. А в телефонной трубке в эту трудную, напряженную минуту снова заскрипел тот же Плаксин:
— Смотри, не забывай про Муста-Тунтури...
— Сухари готовы! — закричал я и крепко, от души выругался.
«Скрип» прекратился, а у меня замерло сердце: сорвался все же, не выдержал. Но тут же услышал басистый смех генерала.
Поддержка поддержкой, однако все зависит от исхода боя.
Корпус судна показался в просвете завесы всего на мгновение. Не зря мы столько тренировались — первый же залп поджег транспорт.
Гидросамолеты развернулись на 180 градусов. Выпуская белые хвосты дыма, пошли по кругу, маскируя горящий транспорт и идущий в небо черный дым. Им удалось закрыть белой пеленой громадное пожарище. Батарея продолжала бить вслепую по площади, где находился транспорт, начала ставить плановый огонь по его маршруту. До нас докатился гул большого взрыва — мы решили, что транспорт взорвался.
Лопоухов во время боя сбил самолет. А у нас беда — вражеские бомбы попадали в район четвертого орудия. С командного пункта мы видели, как над орудием Игумнова поднялись бревна. Связь с ним прекратилась. Радист Коробейников безуспешно пытался вызвать четвертое по радио.
После взрыва на море мы прекратили огонь. Если даже транспорт и не потоплен, стрелять нет смысла: времени прошло достаточно, чтобы весь конвой добрался в залив Петсамо. Я побежал на четвертое орудие.
Вокруг позиции — разбросанные взрывом бревна. Правая сторона бруствера разбита и снесена. Возле орудия о чем-то горячо спорят Игумнов и Морозов. Морозов вдруг схватил Игумнова за руку и повернул в сторону третьего орудия, что-то объясняя жестами. Оказалось, оба оглохли и не слышат друг друга. В дворике лежали и остальные бойцы орудийного расчета, тяжело и легко контуженные. Все были живы, исчез только подносчик снарядов Ожигин. Примчались бойцы из других орудийных расчетов, разобрали обрушенный орудийный бруствер и наткнулись на чьи-то ноги. Из зарядной ниши матросы вытащили Ожигина. Фельдшер прослушал сердце, полез в сумку и достал шприц. После укола Ожигин открыл глаза.
Само орудие в полной исправности, контужен расчет. В ожидании госпитальной машины все пострадавшие собрались в землянке. Хмелев, Ожигин и другие матросы заявили, что в госпиталь не поедут. Трудно было их убедить — переговоры велись письменно. Игумнов и Морозов, наседая на своих подчиненных, сопровождали каждую фразу на листке бумаги многочисленными восклицательными знаками. Но когда дело дошло до них самих, тоже отказались ехать в госпиталь. Большими буквами я написал на листе четыре слова: «Приказываю ехать, разговор окончен».
Машину с контужеными провожала вся батарея. Хмелев из машины кричал:
— Мы скоро вернемся! Не грусти, Цыганок, про твой гарем еще поговорим на бюро!..
Цыганок — наводчик Алексеев, помрачневший после гибели Кошелева и Курочкина, молча смотрел вслед машине.
Алексеев оказался в последнее время в расчете Кошелева, когда он заменил Покатаева. В канун того боя, когда погибли его товарищи, он отпросился у меня на несколько часов в морскую пехоту, на передовую на Муста-Тунтури, в поход за котом, которого так долго и тщетно мы искали. Таким образом, он случайно остался в живых. Его теперь словно подменили — ни шуток не слышно, ни песен. Даже на письма девушек перестал отвечать. Ковальковскому он сказал, что только месть, только жаркий бой могут хоть сколько-нибудь успокоить его сердце.
Невеселые возвращались мы с Ковальковским с четвертого орудия. Желая разрядить атмосферу, я полушутя, полусерьезно спросил:
— Как думаешь, Николай Трофимович, собирать мне сухари?
— Это почему же?
— Плаксин обещал штрафную. Если транспорт не потопили, не командовать мне батареей.
— Транспорт потоплен — это во-первых. Мнение подполковника, который дергал нас во время боя, нам не указ, это во-вторых. И в-третьих: если транспорт даже не потонул, не наша вина, — твердо сказал парторг. — Генерал сам следил за ходом боя. Говорю вам это, товарищ командир, как коммунист, как старший по годам и как боец. Свое мнение буду отстаивать в политотделе...
Мы вновь укомплектовали расчет четвертого орудия и занялись боевой подготовкой людей.
Через пять дней на батарею вернулись все контуженые во главе с комсоргом Геннадием Хмелевым. Коллективный побег из госпиталя — только этого не хватало ко всем нашим бедам!
Хмелев уверял, что никаких неприятностей не будет: бежали все же не в тыл, а на фронт... Кроме того, «матросское радио» принесло весть, что транспорт потоплен.
— Как же было не доставить эту новость товарищам на батарею?! — обиженно закончил комсорг.
Нас, впрочем, уже известили о победе официальной телефонограммой: потопление транспорта подтверждено постами СНИС и разведкой. Транспорт засчитывается 140-й батарее.
Услышав это известие, Ковальковский многозначительно посмотрел на меня и с усмешкой спросил:
— Значит, обойдемся без сухарей, товарищ командир?!
«Обойдемся и еще повоюем вместе, милый ты мой друг», — растроганно подумал я.
Только не пришлось нам вместе долго служить и воевать. 13 июля 1943 года, в теплый и тихий солнечный день, погиб наш парторг Николай Трофимович Ковальковский.
Ничто в тот день не предвещало боя. И в небе и на море было чисто: корабли не шли, самолеты не летали. На орудийных двориках, устланных для маскировки зеленым дерном, шла напряженная учеба. После обхода боевых постов парторг заглянул в землянку к своему другу писарю Градину.