Выбрать главу

«Приближается день расплаты, фашистское зверье ответит нам за свои злодеяния. Месть моряка будет жестока. Пусть помнят враги всех мастей, что Россия — великая морская держава — воспитала у своих огромных водных границ орлиное племя матросов, тех матро­сов, которые смело смотрят смерти в глаза.

Великий Октябрь видел матросов во всех концах страны, которые своей смелостью, отвагой приводили в трепет врагов. У матросов Октября, у таких, как Железняк, Маркин и других, учились мы, молодое поколение моряков.

...Нет! Не спасетесь! — завершал свою заметку Ковальковский, говоря о фашистских егерях, которые все глубже зарывались в сопки Заполярья. — Мы все помним и поклялись мстить всей своей душой, не жалея своей жизни, зная хорошо, что, если погибнет один, на его место встанут новые моряки-герои».

С такой верой в грядущую победу писал в июле сорок третьего года коммунист Николай Ковальковский.

ВСТРЕЧИ НА БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕ

Генерал Кабанов предоставил мне отпуск на Большую землю. Решение это я встретил настороженно: отдохнуть хотелось, но в то же время опасался, что друзья расценят этот отпуск чуть ли не как наказание. Ведь подполковник Плаксин на всех перекрестках грозил «освежить» батарею. Тревоги эти, разумеется, были напрасны. Отпуск предоставили не только мне. Гене­рал приказал сменить почти всех матросов 221-й Крас­нознаменной батареи, измученных двухлетней службой на переднем крае. Моих прежних подчиненных переводили на тыловую батарею к Володе Игнатенко, правда, и там люди не сидели без дела. В те дни батарея Игнатенко вступила в бой с фашистским кораблем, который преследовал в Баренцевом море нашу подводную лодку, и получила потом благодарность от командующего флотом и от командира лодки.

На «старушке» матросы долго и безуспешно уговаривали поехать на отдых Николая Шалагина. Он упря­мо твердил, что солдату положено возвращаться домой только с победой, а не на погляделки. Я же мечтал не только отдохнуть, но и узнать о судьбе родных.

Ревниво и придирчиво смотрел я на своего преем­ника, малознакомого офицера Демченко. Казалось, он делает все не так: и к нашему прошлому вроде бы равнодушен, и с моими любимцами суховат. Наверное, я был несправедлив. Но что поделаешь, коли я до боли любил свою батарею и очень переживал за ее будущее. Прощался с батарейцами на огневой: подходил к каж­дому в строю и пожимал руку. Когда строй распустили, еще десятки раз пожал руку «старичкам». На прощание спели нашу любимую: «Плещут холодные волны...» Запел Кучменко, подхватили все. И я тянул: «Чайки, снесите отчизне русских героев привет». Пел со всеми и плакал. Да, плакал. Не мог сдержать слез, расставаясь с дорогими мне людьми, хотя понимал, что это никуда не годится. Коля Субботин, приподнявшись на носках, нашептывал, щекоча мне усами ухо:

— Товарищ капитан, Москве горячий привет, а комиссара расцелуйте.

Он знал, что комиссара, от которого мы не получили ни строчки, я обязательно разыщу. А я вот не знал, побываю ли в Москве.

В канун Дня Военно-Морского Флота генерал при­гласил меня на праздничный ужин на флагманский командный пункт. После ужина мне предстояло сесть на попутную посудину и уйти в Полярный. Генерал спросил, есть ли у меня просьбы.

— Просьба одна: убрать людей, мешающих воевать...

— Знаю, капитан. Можете отдыхать спокойно. Значит, вернусь на полуострова. Так говорят лишь

с человеком, которого продолжают держать в строю.

В штабе Мурманского укрепленного района мне предложили ехать в Москву. Адресов много, больше всего артистов и писателей, которые побывали за эти годы на нашей батарее. Кинооператор Сергей Урусевский, служивший на Северном флоте, предложил даже ключ от своей квартиры. Но для меня главное — найти Виленкина. Я успел узнать: из госпиталя его отпустили домой, к семье, а семья, кажется, в Москве.

Поезда шли из Мурманска до Кеми под бомбежкой. Особенно неспокойно было в районе станции Лоухи: фронт находился почти рядом с железной дорогой. От Кеми поезд сворачивал на архангельскую линию, по новой ветке в обход блокированного Ленинграда, и прибывал в столицу со стороны Ярославля. Уже в пути чувствовалось, как тяжело тем, кто живет на Большой земле, может быть, даже тяжелее нашего — другой мас­штаб войны, другая мера испытаниям.

Москва, которую я знал плохо, лишь по недолгому пребыванию в ней весной 1940 года вместе с Роднянским по пути из Севастополя в Заполярье, показалась мне теперь совсем незнакомым городом — до того она изменилась. И народу в ней стало меньше, и одеты были все в армейское, и хотя воздушных тревог уже не было, но дыхание фронта чувствовалось во всем: всюду госпитали, полно раненых, не убраны еще ежи и всякие противотанковые препятствия на окраинах, к которым совсем недавно рвались армии врага. К военным относились с уважением, особенно к орденам на кителе, хотя ордена уже не были редкостью. Я это почувствовал, когда пришел в Центральное адресное бюро разыскивать следы Виленкина. Мои два ордена Красного Знамени произвели должное впечатление, и девушка, порывшись во всяких картотеках, определила по моим весьма приблизительным данным, где живет именно тот Виленкин, который мне нужен.

Я пришел на пятый этаж дома № 54 на Арбате, остановился перед дверью квартиры комиссара и, набравшись духу, нажал на кнопку звонка. За дверью послышался знакомый с хрипотцой голос:

— Кто там?

Я молчал, боясь назвать себя: кто знает, в каком состоянии комиссар.

Открылась дверь. Передо мной стоял комиссар с чер­ной повязкой на глазу и папиросой в зубах (а ведь на батарее не курил!).

Не говоря ни слова, я обнял и расцеловал его.

— Кто такой? — взволновался Виленкин, ощупывая мою одежду. — Не узнаю...

— Может быть, пригласите войти, — сказал я, изменив голос.

Прошли в комнату. За столом сидели мужчина, не повернувший даже головы, когда мы вошли, и девушка, которая с любопытством стала меня разглядывать. Виленкин сказал:

— Вот, гость пришел. А кто — не знаю.

— Моряк, — подсказала девушка. — Капитан.

— Командир! — Виленкин бросился ко мне.

— Комиссар! Дорогой ты мой! Мы долго стояли обнявшись.

Наконец остались одни. Я стал расспрашивать Виленкина, почему не писал нам, как себя чувствует.