Выбрать главу

— Писать не научился,— с горечью сказал он. — Все надеюсь на лучшее... Может, стану видеть...

Я притих. До меня все еще не доходило, что Виленкин слеп. Один глаз завязан. Но второй? Неужели и второй?..

Виленкин подошел к телефону и, радуясь как ребенок, на ощупь набрал какой-то номер: вот, мол, научился!

Девушка и мужчина, которых я застал в комнате, были работниками общества слепых. Приходили уговаривать Виленкина стать председателем этого общества. На груди у Виленкина поблескивал новенький орден Красного Знамени. Комиссар только на днях получил награду из рук Михаила Ивановича Калинина.

— Что же ты решил насчет общества слепых?

— Пока не решил, — со знакомой усмешкой ответил Виленкин. — Посоветоваться надо. На войне — с командиром, а здесь — с женой. Я лечусь, командир. Больше для жены, чем для себя. Успокаиваю ее, а сам знаю, ничего из этого не выйдет. Вечная тьма... Я не отчаиваюсь. Просто сказал тебе правду. А при жене и сыне стараюсь быть веселым и беззаботным. Кажется, удается, особенно в последнее время, когда стали радовать сводки с фронта. Вот так, командир... Теперь рассказывай ты. Про батарею рассказывай. Ну, что молчишь? Все живы?

— Нет, не все. Война.

Губы комиссара побелели. Он положил руки на мои плечи и спросил, уставясь в меня невидящим глазом:

— Правду говори. Где Ковальковский?.. Так. А Кошелев?.. Так. А Хмелев, Субботин?.. Ах, живы! А Курочкин, Стульба?.. Как же так? Почему не уберег таких людей?..

Я рассказал ему — день за днем — про все бои на батарее.

В комнату неслышно вошла жена Виленкина, по­звала нас обедать. Только тогда я понял: прошло уже несколько часов. Комиссар, наверное, устал. Но отказываться неудобно. Пообедали, посидели, договорились встретиться на другой день.

Я пошел по адресам, полученным от матросов. На Пресне в фабричном общежитии жили девушки, с ко­торыми переписывались Курочкин, Алексеев и другие наши товарищи. Они встретили меня как родного и стали расспрашивать о своих заочных друзьях. Долго рассказывал я притихшим девушкам о наводчике Курочкине, о его чистых взглядах на жизнь, о его роман­тической натуре, о спорах с товарищами и о его гибели.

На другой день с одной из девушек мы пришли к комиссару — Виленкин заочно знал ее, она писала нам горячие письма. Краснея, она слушала, как я рисую комиссару ее портрет.

— Хорошие вы письма писали, Вера, — сказал этой девушке Виленкин. — Вы нам очень помогали там своими письмами.

— И нас радовали ваши ответы, — сказала девушка.— Мы на фабрике вслух читали письма ваших матросов. Не одна мать и плакала, и радовалась, и тревожилась, вспоминая своих сыновей.

В тот вечер Москва салютовала в честь освобождения Харькова. Я впервые видел салют. Из окна квартиры Виленкина открывался широкий обзор. В восторге от зрелища, я забыл обо всем и закричал:

— Смотри, комиссар, смотри, как красиво! Красные, зеленые, белые ракеты. Смотри!

— Это так красиво, как тогда, у нас, ночью? — глухо произнес комиссар. — Помнишь, когда прожектора ловили корабли! Или когда в сумерках стреляли по самолетам!..

Жена Виленкина и Вера плакали. Я онемел, поняв свою чудовищную неосторожность.

— Говори, командир, почему замолчал? Выручила жена комиссара:

— Яша, стреляют с крыши нашего дома. В небе множество разноцветных ракет...

Итак, Харьков наш. С каждым днем война все дальше откатывалась на запад. Фронт подходил к Днепру. Я посылал письма в Стайки, хотя там .еще был враг. Зато, когда освободят, сразу дойдут и мои письма.

Весть об освобождении Киева застала меня далеко от фронта: неожиданно направили во Владивосток на курсы усовершенствования офицерского состава. Это решение командования я воспринял без энтузиазма. Утешало только, что на курсы отбирали опытных фронтовых офицеров, и каждого заверяли, что еще успеет как следует повоевать.

Странно было после Севера, войны, затемнения попасть в освещенный огнями город. Но это только видимая, поверхностная сторона жизни Владивостока. Рядом милитаристская Япония, и уже много лет Тихоокеанское побережье в состоянии боевой готовности. Там, во Владивостоке, внимательно следили за нашими боевыми делами. В училище, где находились наши курсы, распевали песенку, в которой поминался и балтийский артиллерист Борис Митрофанович Гранин, и автор этих строк.

В стенах родного училища, передислоцированного из Севастополя на Дальний Восток, собрались офицеры с разных флотов. Каждый час нежданной учебы мы старались использовать так, чтобы не совестно было перед товарищами на фронте за эту вынужденную благополучную жизнь в тылу. За линией фронта следили вся страна и весь мир. Но у каждого из нас была и своя особая карта, а то даже две — участка фронта, с которого мы прибыли во Владивосток, и родных мест, куда уже пришел или приближался фронт.

Первая весть за все эти годы — от брата Ивана. Он услышал про нашу батарею в одной из радиопередач, узнал, что я жив, написал письмо на Северный флот адмиралу Головко, а тот приказал переслать его на курсы. Иван тоже воевал. Другой братишка, Петр, стал летчиком. О судьбе остальных Иван ничего не знал.

И вот 6 ноября 1943 года. Освобожден Киев. Я помчался на телеграф, чтобы дать телеграмму в Стайки. Но в наш район телеграмм еще не принимали...

Нескоро пришло оттуда первое письмо. Я получил его глубокой зимой. На конверте почерк отца — жив!

Вскрыв конверт, я осторожно вынул оттуда письмо, не зная, какие ждут меня радости или беды. Первое, что бросилось в глаза, — слова «умер Борик», это сынишка Максима. О себе отец сообщал коротко. В первый день войны вместе с экипажем земснаряда и всего каравана он попал под Брестом в плен. Немцы назначили командиром каравана какого-то поляка и заста­вили всех работать. Отцу удалось отпроситься ненадолго в Стайки, «навестить свою старуху». Он добирался до Стаек почти год, прибыл туда в мае сорок второго года на лодке Днепром. Сразу же кто-то донес об этом, и его вызвали в Киев, в пароходство, где работали предатели — украинские националисты. Отцу пригрозили расстрелом за саботаж. Он стал доказывать, что уже стар, в пути заболел и почти ослеп. С помощью врачей удалось это подтвердить, и его отпустили.