Константин Назарович молчал. Он уже не находил в себе сил возражать профессору. Смотрел на осунувшееся, измученное бессонницей и тревогой лицо ученого, и ему даже стыдно стало за себя. Уже давно закончился рабочий день в комиссии, а профессор еще не присел отдохнуть; за вечер он успел повидаться со всеми врачами, успел каждому дать совет: кому какие справки выдавать, как и какие болезни людям приписывать, чтобы на комиссии были причины для освобождения. Даже села успел предупредить, откуда завтра должны пригнать людей на комиссию. И сейчас — уже давно за полночь, а он и не думает об отдыхе, ждет железнодорожников.
Константин Назарович, упрекая себя, подумал: что же станет с профессором, если ему придется каждого уговаривать вот так, как он только что уговаривал его?.. Нет, нет, этого допустить нельзя. Но как только врач мысленно возвращался к работе в комиссии, его снова охватывал неудержимый страх.
— Да к тому же мы не одиноки с вами, Константин Назарович, — продолжал свою мысль профессор. — С нами весь народ. Вся земля наша уже как вулкан!..
Вдруг два могучих взрыва, один за другим, сотрясли дом. Коптилка на столе упала и потухла.
Над железной дорогой вспыхнуло зарево.
X
В эту ночь в тревоге не спал и гебитскомиссар фон Эндер. Вся жандармерия, вся полиция, весь гарнизон были в таком напряженном состоянии, будто город вдруг оказался в осаде.
Утром в народе молнией разлетелась радостная весть: партизаны взорвали склад оружия. Это там, к югу, за железной дорогой. А к северу — обстреляли воинский эшелон, шедший на фронт. Эшелон теперь стоит на станции, из вагонов выносят раненых.
Фон Эндер прибыл на комиссию с опозданием. Он старался держаться, как и всегда, спокойно, говорил тихо, степенно, уверенно, но, когда кто-нибудь произносил слово «партизан», у него заметно вздрагивали пышно взвихренные усы.
Профессор по-прежнему вел себя, как самый строгий медик. Для него, казалось, не имело никакого значения, кого он осматривает, важно лишь правильно определить состояние здоровья пациента. Однако сегодня ему было гораздо легче находить основания для освобождения людей от отправки на фашистскую каторгу: почти каждый, кого он осматривал, либо имел справку от врача, либо действительно был больной. И профессор быстро устанавливал диагноз:
— Ревматизм! Туберкулез! Малярия! Чесотка! Рожа!
Фон Эндер, внимательно следивший за работой врачей, даже содрогался от этого потока страшных болезней. Иногда он с опаской поглядывал на свои руки: уж не пристала ли к нему какая-нибудь короста?
А профессор, как бы встревоженный обилием инфекционных заболеваний, стал нарочно демонстрировать перед ним больного с густыми, огнистыми пятнами на теле.
— Was ist das?[3] — настороженно спрашивал фон Эндер. Людей с такими пятнами он видел уже не впервые.
Красно-синие пятна пугали гебитскомиссара, вызывали у него приступы тошноты. А между тем симулировать эту «страшную болезнь» было совсем несложно: достаточно намазать тело свежеразведенной горчицей, обмотаться полотенцем, и часа через два совершенно здоровая поверхность кожи становилась неузнаваемой. Петр Михайлович осматривал таких «больных» особенно внимательно, будто и впрямь обнаружил какую-то новую эпидемию, занесенную сюда из Азии. Фон Эндер сам махал рукой, чтобы как можно скорее освобождали обладателей этой «азиатской болезни».
Однако в последующие дни гебитскомиссар становился все более настороженным и с заметно возраставшим недоверием относился к выводам врачей. Такое обилие больных было явно подозрительным. Иногда он сам вмешивался в работу врачей и отменял их заключения.
Однажды фон Эндер явился на комиссию особенно разъяренным и злым. Таким его никогда еще не видели. В киевском гебитскомиссариате были недовольны ходом мобилизации по Фастовскому району. Из Фастова почти не поступали мобилизованные. А те, которых комиссия присылала, были калеками, которых приходилось возвращать назад. Фон Эндера предупреждали о множестве искусственных заболеваний, высказывали подозрения относительно врачей в комиссии. А тут еще, как назло, ночью сбежали из эшелона двадцать мобилизованных.
Фон Эндер был взвинчен до предела. В белом халате, в резиновых перчатках, он сам после врачей, словно мясник, осматривал и ощупывал каждого из мобилизуемых и сам делал заключение, кого освободить, кого отправить в эшелон.