Выбрать главу

«Ведь наша человечность всегда по-сектански непримирима и жестока. От Аввакума до Ленина наша человечность и свобода, — продолжают герои Гроссмана, — партийны, фанатичны, безжалостно приносят человека в жертву абстрактной человечности… Чехов сказал: пусть Бог посторонится, пусть посторонятся так называемые великие прогрессивные идеи, начнем с человека, будем добры, внимательны к человеку, кто бы он ни был… Вот это и называется демократия, пока несостоявшаяся демократия русского народа».

Может быть, именно это, чеховское, «пусть Бог посторонится», несозвучное взглядам русской эмигрантской прессы, и привело ее в некоторую оторопелость. Но не эмигрантское свободомыслие — наша тема.

Безоглядно смелый, рискованный — и по месту, и по времени (война, эвакуация) — разговор этот вызвал у его участника физика Штрума такой прилив духовной энергии, что привел к огромному научному открытию. «…Странная случайность, вдруг подумал он, внезапная мысль пришла к нему, когда ум его был далек от мыслей о науке, когда захватившие его споры о жизни были спорами свободного человека, когда одна лишь горькая свобода определяла его слова и слова его собеседников».

Гроссман описывает известный всему миру сталинградский «дом Павлова» в последние минуты жизни его защитников. Не нравится Павлов (в романе Греков) политработникам. Слухи доходят (под землей, другой связи с осажденным домом нет), что защитники ведут между собой слишком вольнолюбивые беседы, поговаривают о «всеобщей принудиловке», о том, что после войны нужно распустить колхозы и пр. «Для расследования» направляют к ним батальонного комиссара Крымова, известного нам еще по первой части гроссмановской сталинградской эпопеи («За правое дело», «Новый мир», No№ 7–10, 1952). Между комиссаром и Грековым происходит знаменательный разговор:

«— Давайте, Греков, поговорим всерьез и начистоту. Чего вы хотите?…

— Свободы хочу, за нее и воюю.

— Мы все ее хотим.

— Бросьте, — махнул рукой Греков. — На кой она вам. Вам бы только с немцами справиться».

Ночью Крымова ранило, пуля ожгла голову, и он решил, что это Греков стрелял в него, решившего отстранить Грекова от командования: «Политически горбатых не распрямляют уговорами».

Начинается немецкое наступление, и Греков погибает вместе со всеми защитниками прославленного дома. А не погибни он, расстреляли б его свои, по доносу комиссара.

Не успели расстрелять, так уничтожили документы, представлявшие Грекова к званию Героя Советского Союза посмертно. Многого захотел Греков свободы…

Другой персонаж, подполковник Даренский, видит в калмыцкой степи старика, скачущего на коне. «Даренский следил за стремительной скачкой старика, и в висках не кровь стучала, а одно лишь слово:

— Воля…воля…воля…

И зависть к старому калмыку охватила его».

Но если тоскуют по воле все или почти все герои Василия Гроссмана, если они испытывают, как физик Штрум, прозрение — в редкие драгоценные мгновения свободы, — то что же происходит в стране, ведущей войну под знаменами свободы и демократии? Почему ученые, даже столь известные, как профессор Соколов, работающий со Штрумом, доходят до полного раболепия перед собственным государством, воспринимая «гнев государства, как гнев природы или божества?.. Однажды Штрум прямо спросил его…»

Далее отсутствует несколько страниц. Утеряны, заменены многоточиями. Можно только догадываться, о чем они, эти утерянные страницы. Нет ответа профессора Соколова, отчего он раболепствует перед властью, но сразу же после пробела появляется новый герой, Мадьяров, появляется, как если бы был нам давно знаком. Мадьяров не верит, что маршалы Тухачевский, Блюхер и другие военачальники были врагами народа, и мечтает — ни больше, ни меньше — о свободе печати…

«Спокойная обыденность мадьяровского голоса казалась немыслимой».

Нетрудно понять, почему от образа вольнолюбивого Мадьярова в романе остались ножки да рожки. Столь «немыслимый» текст не только написать, но и хранить в СССР — опасность смертельная… Во скольких домах, во скольких столах побывали экземпляры рукописи, числившиеся «в бегах»!..

Тем не менее высказаться Мадьярову удалось. В полной мере. Это сделал за него автор. Можно сказать, открытым текстом. В рукописи, предназначенной для московского журнала. Для этого ему пришлось прибегнуть к литературному приему, в высшей степени — для Гроссмана — рискованному.