– Случайное обстоятельство!
– Да.
– В этом роде?
– Да, в этом роде.
– Что же это такое: уж не ту ли вы француженочку хотите отбить у графа, что была с ним вчера на пуанте?
– Ну вот: нашли что отбивать: – француженку! Что она такое значит?
– Ну нет, вы этого не говорите: она хороша.
– Хороша-с, черт ее знает что она такое: без рода, без племени. Нет, надо изловить знаменитость.
– Певицу или танцовщицу что ль?
– Ну что за танцовщицы! Нет, надо блеснуть дамочкой из света, с именем и, пожалуй, с титулом, и я в том смысле веду с вами и речь. Вы видели у меня вчера княгиню Вахтерминскую?
– Прелесть!
– Надеюсь, что прелесть, а у нее, кажется, дорожный баул пустенек и…
– Да будто вы это считаете возможным? – вопросил в недоумении Бодростин.
– То есть я ничего особенного не считаю возможным, но вполне уверен в одной возможности крайне обязать и разодолжить ее при ее нынешних обстоятельствах и сделать ее своею attachée,[66] бывать с нею, где с такими дамами принято быть; принимать в ее доме…
– Но позвольте, – возразил Бодростин, – я заметил, что при ней этот польский скрипач.
– Ага, вы это заметили! Я тоже заметил, что вы это взяли на примечание. О, да вы ходок по этой части!
– Да как же не заметить: ведь это сейчас видно.
– Ну и пускай себе будет видно: этими господами стесняться нечего, да и это, наконец, уж ее дело или их общее дело, а не наше. Мы же свое начнем по порядку, оно у нас порядком тогда и пойдет. Вот она теперь третью неделю живет в нумерке, и ведь она же, не видя этому никакого исхода, конечно о чем-нибудь думает.
– Конечно.
– То-то-с что «конечно». А о чем в таком положении думают дамы, у которых нить благодатного притока оборвалась – это вам тоже должно быть известно.
– По крайней мере догадываться можно.
– Да-с, можно даже и не ошибаться. Так вот у нее теперь первое и даже самое страстное, пожалуй, желание иметь свой ложемент, то есть хорошенькую уютную квартирку и пару сереньких лошадок с колясочкой, хоть не очень сердитой цены. И все это она, разумеется, примет с нежнейшею благодарностью.
– Вы думаете?
– Да непременно так-с, примет и еще с нежнейшею благодарностью и обязательством, чтоб этот ее скрипач поселился отдельно, и она вошла бы в приготовленный нами для нее уголок с одною золотою рыбкой. И мы будем навещать ее в одиночестве и любоваться, как ее золотая рыбочка плещется, потом иногда прокатимся с ней на ее коняшках попросту: вы рядком с ней, а я на передней лавочке.
– Что же, это все ничего… то есть это очень приятно.
– Да и воистину-с, чтобы вы знали, приятно и вам и мне, потому что я по всем этим местам рыщу по своей обязанности фельетониста. Знаете, ведь «эпиграмма-хохотунья трется, вьется средь народа, и тут, увидевши урода, ему и вцепится в глаза». Таков наш хлеб, и вот как собаке снится хлеб, а рыбка – рыбаку, я и проектирую наши будущие parties de plaisir:[67] мне хлеб, а вам рыбка. Идет что ли? Надо пользоваться обстоятельствами и временем, иначе, извините меня, я знаток в таких делах: этакая женщина как Казимира с ее наружностью, именем и ласками, долго в запамяти в Петербурге не останется и далеко пойдет.
Бодростин, которому Казимира нравилась безмерно и который млел от одной мысли завладеть ею на тех или других основаниях, разрешил Кишенскому пользоваться и временем, и обстоятельствами, и не прошло недели, как прекрасная Казимира приехала к Михаилу Андреевичу на своих лошадях и в своей коляске просить его о каком-то ничтожном совете и тут же пригласила его в свой салон и при этом нежно, нежно и крепко пожала его руку.
Глава третья
Собаке снится хлеб, а рыба – рыбаку
С тех пор Михаил Андреевич сделался хозяином Казимириных апартаментов и опекуном жизни «маленькой княгини»; но все это ограничивалось для него лишь правом беседовать с нею вдвоем, целовать ее ручки, щекотать перышком ее шейку и платить ее большие, большие расходы по счетам, шедшим через руки Кишенского и непомерно возраставшим от его прикосновения.
Механика, устроенная Кишенским, шла прекрасно: Бодростин не успел оглянуться, как Казимира сделалась его потребностью: он у нее отдыхал от хлопот, она его смешила и тешила своею грациозною игривостью и остроумием, взятыми на память из Парижа; у нее собирались нужные Бодростину люди, при посредстве которых старик одновременно раскидывал свои широкие коммерческие планы и в то же время молодел душой и телом.
Скрипач не мешал ничему. Кишенский, бывший душой всего этого дела, все обставил безукоризненно, и сам пил, ел, золотил руки и наслаждался, лелея дальновидный план обобрать Бодростина вконец. Плана этого Кишенский, разумеется, не открывал никому, а тем менее Казимире, которая с первого же шага сметила, что верткий фельетонист, шпион, социалист и закладчик, хлопочет недаром и не из-за того, чтобы только попить и поесть у нее на бодростинский счет. Но она не шла далее предположения, что Кишенский устроил ее карьеру с тем, чтобы поживиться от счетов и расходов. Она легко смекнула, что если это дело пойдет таким течением на год, на два, то Кишенский может нажить с этой сделки шесть-семь тысяч рублей. Казимире было жаль этих денег, но с другой стороны она не могла рассчитывать, чтоб история эта потянулась на год, на два. Она понимала, что как ни очаровался ею Бодростин и как заботливо ни станет она охранять это очарование, старик все-таки не поставит ради ее на карту все свое положение, и недалеко время, когда серым лошадям станет нечего есть и нечем будет платить за роскошный ложемент, и не на что станет жить бедному скрипачу, изгнанному из квартиры княгини и удостоивавшемуся от нее ласки и утешения в уютных двух комнатках, нанятых им отдельно vis-а-vis[68] с квартирой Казимиры.