– И ты уверен, что этого достигнешь? – спросил Висленев, переворачиваясь к нему лицом.
– Я не могу этого не достигнуть, Висленев! Я тебе говорю, что план мой это нечто совсем гениальное, – он прост, как я не знаю что, и между тем он никому до сих пор еще не пришел в голову и, вероятно, никому не придет; но во всяком случае: на грех мастера нет, и потому надо спешить.
– Спеши же, пожалуйста, спеши.
– Я и спешу; я тебе говорю, что я готов бы возить на самом себе по городу моих собственных лошадей, если бы мне за это что-нибудь дали, чтобы я мог скорее довести мой капитал до той относительно ничтожной цифры, с которою я дам верный, неотразимый удар моему почтенному отечеству, а потом… потом и всему миру, ходящему под солнцем.
– Твой замысел гигантский?
– Да, гигантский, небывалый: простой и невероятный. Его труднее не исполнить, чем исполнить, но мне нужна ничтожная сумма, какие-нибудь гадостные двадцать пять, тридцать тысяч рублей.
– И неужто же ты не найдешь на такое верное дело компаньона?
– Компаньона? Ты дитя, Иосаф! Мое великое, громадное предприятие совсем не акции, не концессии, – оно столько же не железные дороги, сколько и воздухоплавание.
– И не избиение же это человеческого рода, не разбойное нападение на всех капиталистов?
– Фи, милый мой: оставим это дурачество глупым мальчишкам, играющим в социалисты! Нет; я тебе повторяю, что все это проще лыкового лаптя, проще лукошка, но компаньон мне невозможен потому, что всякий компаньон захочет знать, в чем заключается мой замысел, а я, понятно, этого не хочу; я хочу сам сжать ниву, и уже серп мой в руке или почти в руке. Такого компаньона, который бы мне верил на слово, я не нашел в этой толпе биржевых кулаков, среди которых я бился и колотился эти два года, терпя от них всяческие унижения с моими ничтожными алтынами. И за то я все вытерпел, и я буду один.
– Будь у меня деньги, я бы тебе, кажется, поверил.
– Спасибо и за то, давай руку и успокойся. Успокойся, Иосаф: вот тебе моя рука, что ты не пропадешь! У меня скоро, скоро будет столько… столько золота, что я, зажмурясь, захвачу тебе пригоршни, сколько обхватят мои руки, и брошу тебе на разживу с моей легкой руки.
– Я буду об этом молчать и ждать.
– Жди, но молчи или не молчи – это мне все равно: дело мое превыше всякого страха, я вне всякой конкуренции, и мне помешать не может никто и ничто. Впрочем, теперь и недолго уже пождать, пока имя Горданова прогремит в мире…
– А ты здоров?
– Не бойся, я в своем уме, и вот тебе тому доказательство: я вижу вдали и вблизи: от своего великого дела я перехожу к твоему бесконечно маленькому, – потому что оно таково и есть, и ты его сам скоро будешь считать таковым же. Но как тебя эти жадные, скаредные, грошовые твари совсем пересилили…
– Ах, брат, пересилили, – пересилили и перепилили!
– Ну вот то-то и есть, и ты уже не в меру разнервничался; я вижу, что я, против всех моих правил и обычаев, должен вступиться в твое спасение.
– Прошу тебя, если только можешь.
– Конечно, настолько, насколько я теперь могу.
– Я невозможного и не требую.
– Ну и прекрасно, но, разумеется, уже за то – чур меня слушаться!
– Я никогда не пренебрегал твоим советом, – отвечал Висленев.
– Ну, да, так веруй же и спасешься: во-первых, вы теперь, я думаю, на ножах?
– Я не выхожу из своей комнаты и ни с кем дома не говорю.
– Глупо.
– Они мне противны.
– Глупо, мой милый, глупо! Bitter Wasser[20] тоже противна, да, однако, ее ведь глотают, а не дуются на нее. Нет, ты, я вижу, совсем античный нигилист; тебя хоть в музей редкостей. Непримиримый, а? Ты непримиримый?
– Хорошо тебе смеяться.
– И ты бы должен смеяться, и тебе бы должно быть хорошо, да не умеешь… Ну, делать нечего: если совестлив, так просись пока у жены на оброк!
– Куда к черту!.. С ними ничего не поделаешь.