Выбрать главу

-- Пожалуйста, по часовой стрелке!

Бог мой, какой неожиданный эффект это произвело! После пятого-шестого наперстка всполошился Том, спросил своими округлившимися голубыми центовиками: "Не хватит ли?" Когда я завершил большую половину круга, наступила вдруг такая тишина, которая бывает разве что в цирке во время "смертельного номера". Шутка сказать, я выпил аж целых двести граммов, граненый стакан, да с большими перерывами (анекдоты Гоги Кислика, тосты, очередность). Когда завершал "самоварный круг", Том поставил возле меня бутылку клаб-соды, чтоб я разбавлял настойки, что ли? И шепнул, старый морской волк, повидавший в своей жизни, наверное, не один пьяный дебош:

-- Налегай на масло!

Наверное, я походил, судя по лицам разглядывавших меня волхвов, на хорошо известного им по учебной литературе шолоховского героя, который горд тем, что после первого стакана не закусывает. Но я закусывал, и даже очень старательно.

Один из гостей, старый подслеповатый изгнанник первой российской эмиграции, сидевший напротив меня, сказал, что ему пора уходить и потому самое время перейти к сладкому. В слезящихся глазах его нарастала тревога, -- не знаю, за меня он тревожился или за честь русского профессора, который, не дай Бог, потеряет лицо и даст зубоскалам повод смеяться над русскими...

Ирина направилась к самовару, ее остановил жестом толстяк с золотой цепочкой на шее.

Старик американец в модной клоунской рубашке из многоцветных лоскутов, специалист по русским символистам, встрепенулся протестующе:

-- Но-но, человек может заболеть!

И тут я услышал насмешливый шепот, который, впрочем, донесся до слуха многих. Прошептали скороговоркой, по-английски:

-- Крези рашен? Вы что, не знаете их? Надерется, свалится под стол.

Я поднял глаза на толстяка, который произнес эти слова, и понял, что сейчас что-то произойдет. "Ну,так! Ты этого хотел, Жорж Данден!.." Пронизало холодком, выгонят тут же, гуманисты! "Э, пропадай моя телега, все четыре колеса".

-- Уважаемый доктор... -- Я почтительно произнес его звучное имя... -Через какое время, по вашим подсчетам, я окажусь под столом?

Он побагровел, даже мохнатые уши его стали красными.

-- Вы уже под столом...

По его одутловатому лицу нетрудно было понять, что он имеет в виду. Я был "под столом" и как эмигрант или "зеленый", так они окрестили всех эмигрантов, не проживших в Штатах и десяти лет и потому привычно ведущих себя "тише воды, ниже травы" , и как крези рашен, который посмел поднять руку даже на заведенный ими порядок. Может быть, я попал туда и как русский литератор, то есть человек сравнительно независимый, во всяком случае, от него, человека в славянском мире Штатов всевластного.

-- Вы правы, -- сказал я примиренным тоном. -- Позвольте, в таком случае, произнести мне, в порядке очереди, свой тост. Из-под стола.

Том сделал отчаянный жест рукой, но что могло меня теперь остановить?

-- Вернее, не тост, а небольшое компаративистское исследование, -уточнил я почтительным голосом диссертанта. -- В науке хорошо известна "Переписка из двух углов". Я хотел бы сделать свой личный вклад в литературоведение и политологию, произведя сравнительный анализ, который можно назвать "Вопль из-под стола". Вопль будет кратким и вас не утомит...

Я быстро прошел в прихожую, где оставил два журнала и свои записи, которые решил было на "парти" не тревожить. Не место! Вернулся с ними, раскрыл московский журнал "Молодая гвардия" за 1969 год. -- Вот она, дорогие наши учителя, работа, которая в Москве привела всех в изумление, так как в новейшие времена это был первый всплеск наукообразного российского черносотенства. Один из первых всплесков...

-- "Теперь ясно, -- прочитал я, -- что в деле борьбы с разрушителями и нигилистами перелом произошел в середине 37-х годов, именно после принятия нашей Конституции... возникло всеобщее равенство перед законом... " Как вам всем известно, по крайней мере, из кургана каторжной прозы ХХ века, равенство было перед ножом, а не перед законом. Резали и правого и виноватого, и более всего именно после принятия Конституции 1936 года, в девятьсот проклятом году, как окрестила 1937 год в своей книге "Крутой маршрут" талантливая и честнейшая Евгения Семеновна Гинзбург-Аксенова.

В моих комментариях они явно не нуждались, и я заставил себя воспроизвести кровавую пачкатню российского черносотенца дальше:

-- "Эти перемены оказали самое благотворное влияние на развитие нашей культуры... " -- Более, с вашего позволения, читать не буду. И без того ясно, что доклад университетского политолога доктора С., известного своими левыми убеждениями, близкими к марксизму-ленинизму, является неожиданным повторением, с опозданием этак лет на десять, разбойного черносотенного текста, то есть, по научной терминологии, идеологии крайне правых.

Старик американец в модной рубашке из цветных лоскутов задышал широко открытым ртом, похоже, он был близок к инфаркту, и я продолжил свой компаративистский "вопль из-под стола" в выражениях почти академических:

-- ... Необъяснимое для меня совпадение. Почти как в разудалой русской песне: "... правая, левая где сторона?.."

Лицо Тома Бурда стало каменным, милый Гога Кислик приблизился ко мне, допивавшему последний наперсток из "самоварного круга", шепнул в отчаяньи:

-- Проклятый камикадзе!

Ирина включила кассету с рок-песнями Эльвиса Пресли, потянула багроволицего толстяка танцевать, и все сделали вид, что ничего не произошло...

Честно говоря, я жалел, что сорвался. К тому же на "парти". Был готов к тому, что меня вытолкают из университетского рая немедля, но... "на мостик" меня не вызывали, а дня через два Том Бурда, столкнувшись со мной в дверях профессорской, подмигнул мне заговорщицки...

Через неделю-другую то и дело слышал в коридорах университета за своей спиной: "Вот он, тот самый русский, который пьет у Тома по часовой стрелке... "

На моих лекциях стали появляться профессора и преподаватели с других факультетов, которые изучали Россию или страны Восточной Европы.

Возносил меня на небеса Том, что выяснилось довольно скоро: пришла университетская газета со статьей Тома Бурда, излагавшая, за что меня изгнали решением ЦК КПСС из советской России, и предлагавшая любить меня и жаловать.

Наверное, Том придумал и университетскую конференцию, на которой профессора читали, на свой выбор, лекцию о писателе, который был их любовью. Профессор Будаево-Ширинская знакомила нас со своими исследованиями "Пьесы Блока", я сформулировал свою тему, к удивлению Тома Бурда, так: "Гоголь на все времена".

До этого дня я считал, что давняя неприязнь или даже вражда Тома и Будаево-Ширинской -- обычные вспышки самолюбия университетской профессуры, которые можно наблюдать на всех континентах. В Союзе писателей СССР в сталинско-хрущевские времена было "шесть самых первых", от Фадеева-Симонова до Панферова, которые ели друг друга поедом. В достославном МГУ поножовщина не утихала никогда. Словом, все как везде.

И вот так сложилось, они сидели на конференции рядом, и я видел их глаза, -- крошечные центовики Тома и огромные, навыкате, почти базедовые, -Марии Ивановны, с длиннющими наклеенными ресницами.

"Доехал ли Павел Иванович Чичиков до Москвы? -- так начал я свою лекцию. -- Мужики с первой страницы "Мертвых душ" поглядели на колесо его красивой рессорной брички и решили: "Доедет!"

И оказались, сами того не ведая, провидцами...

Рассказывал ли я, приводил ли гоголевские цитаты, она меня ненавидела. Давно уж никто не смотрел на меня с такой ненавистью. Ее длинные ресницы нацеливались, как пики. Как целый ворох пик. Но мог ли я в своем давным-давно выстраданном докладе высказать что-либо иное, если птица-тройка -- символ Руси, несла Чичикова, смыслом жизни которого было выдавать мертвое за живое? И точь-в-точь, как Чичикова, выносила -- во все века -- на люди сонмище государственных чиновников, занятых совершенно тем же, что и гоголевский герой. Выдававших за святую вечную истину очередную умозрительную схему, -- то уваровскую триаду -- православие, самодержавие, народность. То -- "кто был ничем, тот... " И вот уже более полувека -- вечно живое учение, названное "социализмом в одной стране", "зрелым социализмом" и прочее и прочее... И так из века в век -- доктринерское, засохшее, мертвейше-мертвое расписывается фанатиками и государственными прохвостами как самое живое. Как вечно зеленое дерево жизни. Это, возможно, еще не понятая до конца трагедия России, которая и к своим подданным -- "простым людям", и к чужестранцам относится, как к гоголевскому капитану Копейкину. Бедовать копейкиным в веках, называйся они диссидентами, эмигрантами, беженцами, инородцами или как-то иначе. Мертвечина неизменно, при всех режимах, выдается за живое, живые люди и мысли, наоборот, -- за мертвое и потому враждебное... Гоголь и не представлял себе, как он вечен и подлинно велик!