Выбрать главу

Тоска моя усиливалась, когда я раздумывал, как умер автор этой трогательной истории, поэт Банг: один, как Мастер, бездомный, как один из артистов и виртуозов, которых он так охотно описывал. Его жизнь закончилась в американском пульмановском вагоне, где-то на диком далеком Западе, в краю под названием Юта, недалеко от города под названием Огден. Эта предсмертная поездка лишенного отечества через чужие, бескрайние степи, эта одинокая агония в железнодорожном купе, — не было разве это сценой из одной из его книг! «О Господи, дай каждому его собственную смерть», — молил Райнер Мария Рильке.

Мой Олимп полон больных и грешников. Жаждущий знаний мальчик верил, что от них сможет больше всего узнать о тайнах человеческой природы. Он, к примеру, с обреченным, истощенным лицом и иронически-скорбной улыбкой, выглядит так, словно слишком основательно сведущ в проблематике, сомнительности и муке земного бытия. Песнь его порой занятна, порой потрясающа, никогда не скучна — окрыленная насмешкой, сладкая, умная песнь Генриха Гейне.

Гейне моего пантеона — это отнюдь не галантерейный юноша, приводивший «Книгой песен» в восторг эстетствующую буржуазию; это истерзанный поэт «Романцеро», привидение с рю д’Амстердам{113}, это скрючившийся, выжатый, исщипанный и исколотый человечек, который живым или все же еще полуживым трупом гнил в матрацном склепе{114}. Но какие убедительные лирические акценты он находил, претерпевая свое мучение! А с какой искрящейся остротой и пронзительной проницательностью он умеет болтать! Любознательный шестнадцатилетний верно делает, очень внимательно слушая его, этого ловкого и зоркого посредника между германской и галльской культурой, между просвещением и романтизмом, христианско-иудейской и языческой философией. Он хорошо разбирается, много чего может порассказать мальчику: о больших натяжках и антитезах в нашей цивилизации, о сути германизма, сути иудаизма, будущем Европы, величии и опасностях социализма, об актуальных проблемах, грядущих столкновениях и вневременном чувстве, о красоте, любви, страданиях, смерти и боли.

Мальчик внимает ему с охотой и пользой. Ухо этого подростка открыто для всех тех, чье чело несет печать опыта страданий и кто в безднах — дома.

«De Profundis»[23]{115}! За этот документ я поместил позднего Оскара Уайльда на столь видное место в зале славы; великое письмо заключенного к лорду Альфреду Дугласу значит для меня больше, чем «Портрет Дориана Грея», «Как важно быть серьезным» и «Саломея», вместе взятые. Блестящий Уайльд эпохи денди и успеха оставлял меня таким же холодным, как очаровательный молодой Гейне, который пел учтиво сложенным ротиком «Ты словно цветок»{116}. Превратившийся в руину и опустившийся Уайльд был тем, кто сам пожелал и спровоцировал собственное крушение (из наглой заносчивости? из христианской тяги к страданию?); Уайльд кающийся, у которого все еще слетают дерзкие остроты с некогда обольстительных уст. Уайльд, которого я с глубоким поклоном пригласил в мое сиятельное общество, был трагический Уайльд.

Туда присоединяется бедный Оскар — или он выступает под именем Себастьян Мельмот, из страха перед кредиторами? — к другим подозрительным и досточтимым фигурам. Заметен Эдгар Аллан По, чей остекленевший взгляд алкоголика устремлен в дали, которые полны для него жутко-любезными лицами. (Ребенком я боялся его «Черного кота», его «Колодца и маятника», его «Болтливого сердца», позднее мне больше всего казалась зловещей та его артистическая одержимость, поистине демоническая дисциплина и аккуратность, с какой он стилизовал свой горячечный бред в произведения искусства.) Тот, рядом с ним, с одухотворенными, напряженными, благородно-мефистофельскими чертами, — Шарль Бодлер{117}, кому Франция и Европа обязаны знакомством с произведениями По и другими хорошими вещами. В этой как-то даже слишком романтической Вальпургиевой ночи автор «Цветов зла» не должен отсутствовать. Нет, не то чтобы подросток был в состоянии полностью оценить трудное величие поэтического критика! Однако понятливому мальчику достало чувства интеллектуального богатства, эмоциональной напряженности, что таил этот изнуряюще взыскательный, смертельно серьезный культ красоты.

Верлена{118} понять легче. Рафинированная безыскусность его лирического стиля действовала непосредственно, неотразимо на чувствительно-впечатлительную юную душу. Как завораживали меня кроткая жалоба «Бедный Каспар»{119} и магически простая песня о «Белой луне»{120}, переливающейся звезде, «Дивный час»! Благочестивые напевы «Мудрости»{121} (которые я имел в красивом кожаном переплете) были мне так же близки и дороги, как и вдохновенная порнография «Людей»{122} (которую я ухитрился раздобыть себе в редком частном издании).

Что меня глубочайше трогало в Верлене, так это его чувство к Рембо{123}, Артюру Рембо, бунтарю, необузданному вундеркинду: Рембо le Voyou [24], Рембо le Voyant [25]{124}, он на моем Парнасе играл какую-то самодовлеющую, доминирующую роль, как Ницше, близ которого я полагаю установить его статую, — он был для меня захватывающим и удивительным, прежде всего как личность и судьба. Из его труда, этого великолепного фрагментарного, опасно взрывчатого Œuvre, у меня тогда запечатлелось только несколько стихотворений (недостаточное знание французского вряд ли позволяло мне упиваться «Озарениями»{125} и «Порой в аду»{126}): зловещее видение «Искательниц вшей»{127}, непререкаемое заклинание гласных («А noir, Е blanc, I rouge, U vert, O bleu, voyelles — Je dirai quelque jour vos naissances latentes…»[26]) — и — надо ли это подчеркивать? — огромный поэтический подвиг «Пьяный корабль»{128}.

Вот уже три поколения, мое, равно как предшествовавшее и последующее, находятся под обаянием «Пьяного корабля». Наше «неприятие в культуре» требовало волшебства, хотело рывка и бегства, томилось по раскаленным горизонтам, металлическим радугам, знойным ночам и лихорадочным утренним зорям — по всем тем неслыханным красотам и ужасам, какими приворожил нас, напророчил нам, обнажил перед нами Рембо. Уставшие от цивилизации, всей надломленности и разложения, которой мы еще, правда, не могли измерить, но все-таки с опасливым предчувствием уже ощущали, были мы вполне готовы следовать за этим динамичным ментором. Куда? В какие дали? В какие апокалипсические царства? Никакой остров грез не был для нас слишком далек, ни одна молния не сверкала для нас слишком ярко. Мы совместно пустились в это проклятое путешествие до последнего, предельного; мы любили опасность, бурю, катастрофы — по крайней мере в стихах…

вернуться

23

«De Profundis» (лат.). — «Из бездны» — посмертно опубликованная (1905 г.) исповедь Оскара Уайльда. Прим. ред.

вернуться

24

Жулик (франц.).

вернуться

25

Провидец, ясновидец (франц.).

вернуться

26

А — черный, Е — белый, I — красный, U — зеленый, О — синий, гласные — Я расскажу когда-нибудь о таинстве Вашего рождения (франц.).