Первое впечатление от Парижа… Но подобное, пожалуй, не поддается описанию, это все равно что попытаться проанализировать первую встречу с человеком, которого давно и страстно любишь.
Разумеется, я прибыл в Париж со своего рода предвзятым энтузиазмом, готовый все находить прекрасным. Однако это благоприятное настроение могло все же обернуться горчайшим разочарованием, будь Париж именно разочаровывающим. Меж тем действительность я нашел еще более чарующей, чем представлял ее в своих самых смелых мечтаниях.
Не то чтобы это первое парижское пребывание было богато сенсационными переживаниями! Я влюбился в город — это все; в город с его запахами, красками и шумами, с его безграничными перспективами и тихими уголками, с его ритмом, его мелодией, да, и с его светом…
Этот свет, вероятно, был прежде всего тем, что меня с самого начала пленило. Атмосфера этого города, ласково-сдержанное небо Парижа, кажется вполне подходящей вкусу, стилю зрелой и рафинированной цивилизации. Здесь она разумно распределена и тем не менее расточительно выплеснута: светлые тона Ренуара — улыбающаяся розовость, сочная синева, светящийся кармазин; торжественные тени, знакомые нам по классическим ландшафтам Пуссена; бесконечная шкала серого, которой с королевской беспечностью владеет Мане; режущие цветовые контрасты, которыми манили публику бульваров в театры афиши Тулуз-Лотрека; динамический черный великого Жерико, прекрасный коричневый и желтый Брака, болезненно синий раннего Пикассо… Какая палитра! Какое обилие колористических эффектов, драгоценных нюансов!
Почему влюбляются в этот город, Париж? Ну, из-за перламутровой бледности, которая временами просветляет деревья и статуи Люксембургского сада; из-за священной солидности, с которой Нотр-Дам врос в землю Иль-де-Франс; из-за аромата аниса, «Вэн руж» и «Коти» в маленьких бистро и из-за трогательной плюшевой элегантности, с которой нас встречают какие-то рестораны и кабаре, подобные отцветающей красавице; из-за опереточной потрепанной предприимчивости порока Монмартра и забавных претензий Монпарнаса; из-за Мадлен и шумных кафе на Больших бульварах, из-за полных прелести хриплых голосов шлюх и герцогинь («Paris, je t’aime!» [41] — горланит неувядающая Мистингет), из-за очаровательных бриошей и изумительных школьных булочек (ванильным кремом также никоим образом не стоит пренебрегать) и из-за Елисейских полей; из-за художественных лавок на рю де ля Бёти, абсурдного великолепия Эйфелевой башни и вида с Сакре-Кёр; из-за ромовых баб у Румпельмейера, рю де Риволи и из-за чудесного запаха в «Чреве Парижа», где фрукты и овощи сияют и благоухают ранним утром еще прекраснее, чем сияющие, благоухающие горы роз, гвоздик, сирени, гиацинтов. Париж любят за стройные колонны на площади Вандом, за желтовато-брошированные книги и множество кошек и множество монахов; любят его за бордели и бульвар Сен-Жермен и за множество дешевых отелей; и потому, что всюду к еде подают вино, un petit vin rosé [42] и в самом дешевом кабачке; его невозможно не любить, ибо все напоминает о Бальзаке (кто тот молодой человек вот там у бара? не Растиньяк ли его имя?), и о Луи XIV, и об Оффенбахе, и о Прусте, и о Русском балете, и о Дантоне, и о Генрихе Гейне. Париж достоин любви, потому что там так хорошо кормят и потому что все люди говорят по-французски, и за множество статуй и фонтанов — они так декоративны, — и за множество писсуаров — они так практичны, — и за музыку губной гармошки в народных дансингах («Passez le money!» [43]), и за букинистов на набережных Сены, и за Лувр. Париж любят, потому что площадь Согласия постоянно кружится: гигантская карусель, вертящаяся со всеми своими монументами, велосипедами, цветочными клумбами и автобусами вокруг египетского обелиска.
За что любят Париж — не за «приключения». Приключенческими городами могут быть Берлин, и Шанхай, и Нью-Йорк — но не Париж, Париж высокоцивилизован, скептичен, элегантен, уравновешен, вообще не эксцентричен. Ночная жизнь в Каире, Чикаго, Будапеште, Неаполе «авантюрна», хочу сказать — грязна и криминальна; парижская же ночная жизнь — естественная и неотъемлемая составная часть парижской жизни. Есть ли в Париже «дно»? Может быть, однако оно не играет бросающейся в глаза роли. Во всяком случае, никому бы не вздумалось причислять ко «дну» бравую проститутку или ее усердного сутенера. Сфера полового, со всеми своими аспектами и даже в своих вычурных манифестациях, рассматривается в этом городе со смесью веселого реализма и почти религиозного благоговения, что характерно для отношения к Эросу любой зрелой цивилизации.
Кто ищет в Париже авантюр, будет разочарован. Но мне было не до приключений. В Париже я хотел не развлекаться; я хотел в Париже жить. Поэтому для меня не было никакого разочарования. Каждый, кто захочет жить в Париже, не будет разочарован.
Зюскинд возвратился в Мюнхен точно в тот день, который был первоначально установлен для конца нашей поездки. В противоположность мне он был аккуратным молодым человеком. Я остался в Париже совсем один; точнее, я нашел новое общество. Старший друг, в сопровождении которого я теперь пребывал, пригласил меня в путешествие по Средиземному морю.
После жемчужно-серой дымки, лежащей над парижским ландшафтом, — яркая декорация Марселя! Если Париж околдовывает своей рафинированной сдержанностью — Марсель поражает буйством своих красок, своих запахов, своего темперамента. Марсель блистает, хвастает, воняет, визжит, жестикулирует. Даже золотая мадонна, великодушная покровительница матросов и шлюх, с почти гневным рвением сверкает со своего наблюдательного поста. Какая неистовая суета на Канебьер! Главная улица Марселя — очаровательная пародия парижских бульваров — хочет, кажется, постоянным брожением доказать и утвердить себя в качестве настоящей авеню большого города. Слоняешься мимо нарядных кафе на Канебьер. Все равно очутишься в Старой Гавани. Вот же она, наша прелестная площадь Старой Гавани, ярко осиянная солнечным светом! Голубое море с его парусниками, раковинами, водорослями, матросами вдается в город: город принадлежит морю.
Не хотим ли мы уже сесть на одну из этих яхт? Нет, мы еще не видели «злачный квартал». Свернем направо! Поблуждаем в узких, вонючих переулках! Здесь щеголяет, заманивает, ухмыляется и скулит порок en gros [44], с бесстыдно обнаженной назойливостью и алчностью; это — гротескная распродажа любви, примитивная массовая оргия, наполовину колоссальный бордель, наполовину луна-парк.
Рискованные прелести портового города, уже напоенного ароматом арабских побережий, вызвали во мне желание чудес Северной Африки. Мы сели на ближайшее судно в Тунис, чтобы оттуда проникнуть дальше в глубь страны. Я увидел Сахару и нашел ее еще прекраснее и еще ужаснее, чем даже океан и глетчеры; никакая высокогорная панорама, никакое волнующееся море не имеют жуткого стихийного величия этой бесконечно раскинувшейся, бесформенной, безжизненной поверхности, этого иссушенного праландшафта и послепотопной идиллии смерти.
Мы посетили города-оазисы Бискру и Кайруан; мы вернулись в Тунис и задержались там. Я находил его даже прекрасным: я не мог оторваться.
Таким сильным, полным такого стойкого очарования было это первое впечатление, произведенное на меня миром Востока, что еще и поныне понятие экзотического и сказочного в моей фантазии почти равнозначно ландшафту и атмосфере северо-африканского побережья. Я вспоминаю слово «Тысяча-и-одна-ночь» — древнюю, магическую формулу заклинания, — и поднимается все, что тогда меня восхищало: мечети с их массивными и одновременно элегантными куполами; дикий нищенский танец темнокожих детей; угрожающий и тем не менее многообещающий взгляд, которым закутанные женщины, поверх своей черной чадры, испытывают чужого; глупо-гордо покачивающаяся поступь верблюдов — один из них вынес меня в пустыню столь величественно-качающейся походкой, что я чуть было не заболел морской болезнью; шумящая толпа в тенистых базарных закоулках, Souks [45], где пестрый хлам, кажется, взламывает пещерообразные тесные лавки и изливается в роскошной неразберихе на мостовую. Мне было забавно лакомиться подозрительной конфетой, щупать ядовито-зеленые сахарные палочки, жесткое миндальное печенье, шелковые ткани, выискивать себе из груды кожаных бумажников и башмаков самые красочные и изящные. С каким сладострастием вдыхал я тяжелые, сладкие запахи — мускус и розовое масло! А как потешны были бородатые продавцы со своим хриплым красноречием, своими заклинающими жестами, дервишеским воем своих проклятий и клятв! Они казались эдакими надувалами. Да, они здорово играли, сознательно или бессознательно, роль восточного торговца, до чьей пройдошливости не дорос даже черт, и все же бывали в конце всегда одураченными. Ибо я радовался их лукавой возне как водевильному акту, потягивая в свое удовольствие чашечку-другую густого ароматного напитка, называемого там турецким кофе, пока вдруг не замечал с веселым удивлением, что, к сожалению, вообще не прихватил с собой денег…