Выбрать главу

Но так не получается. Жизнь неделима, она не позволяет расколоть себя на различные «отрасли» с ограниченной ответственностью. Что бы ни делал и чем бы ни занимался — требуется полная ставка. Цена, которую приходится платить за каждую стоящую мысль, каждый творческий поступок, неизменно та же: страдание, терпение, работа, концентрация, упорная страстная битва за знание, — знание, которое, если его наконец находят, само приносит глубокие страдания.

Писатель, желающий ввести в свое художественное творчество политические проблемы, должен перестрадать политикой так же глубоко и горько, как должен перестрадать любовью, чтобы о ней писать. Он должен пережить ужасные страдания — это и есть цена, дешевле он не отделается.

Моя ошибка была в том, что я отважился на эти роковые политические вопросы, не сознавая того, что они действительно были нужны мне позарез, стали бы действительно частью собственной моей жизни, личной драмы. Мне бы взять пример со своего дяди: политическое мышление Генриха Манна обладает интенсивностью, подлинным пафосом, идущим из крови, из сердца. Я же долго думал — до 1933 года, чтобы быть точным, — что политику возможно улаживать как бы походя, словно выполнять «задание на прилежание». Скорее из наивного чувства долга, чем из честолюбия, я посвящал свое «свободное время» решающим проблемам эпохи. Как мог мой вклад быть убедительным и эффективным? Он не был оплачен страданием.

Странным образом время с 1928 по 1930 год в моей памяти имеет мало общего с обнищанием масс и политической напряженностью. Скорее — с благосостоянием и культурным оживлением. Конечно, я знал, что число безработных ужасающе росло — три миллиона? или уже пять? Можно было только надеяться, что правительство скоро окажет помощь… Впрочем, дела, казалось, идут не совсем плохо, несмотря на «кризис», о котором так много читали в газетах. В культурной области, во всяком случае, зарабатывали хорошо: преуспевающие немецкие авторы, актеры, художники, режиссеры, музыканты прямо-таки купались в деньгах. Очевидно, все же еще была достаточно жизнеспособная часть якобы разоренного среднего сословия, которая оставалась в состоянии тратить значительные суммы на билеты в театр, книги, картины, журналы и граммофонные пластинки.

Гангстер по имени Фрик{184} правил где-то в средненемецкой провинции, но в Берлине все шло своим привычным ходом. На Тауентцинштрассе процветал «промысел на панели» (не так лихорадочно, как в дни инфляции, но все-таки довольно бойко), в «Хаус Фатерланд» бывали искусственные грозы и солнечные закаты, ночные заведения были переполнены (мы часто посещали тогда одно новое, под названием «Жокей», которое открыл наш седовласый, миловидный друг Фредди Кауфман из Мюнхена), галерея Альфреда Флехтгейма продавала кубиста Пикассо и прелестные статуэтки животных Рене Зинтени{185}, Фрици Массари{186} переживала триумф в новейшей репризе Легара, в салоне на Курфюрстендамм, в Грюневальде и в квартале Тиргартен бредили новейшим фильмом Рене Клера, последней инсценировкой Макса Рейнгардта и последним концертом Фуртвенглера, у фрау Штреземан давались большие приемы, о которых сообщалось в «Элеганте вельт» под заголовком «Говорите ли вы еще…».

Казалось, готовится гражданская война, продемонстрировали свою чудовищную мощь обе партии — националистическая «Стальной шлем»{187} против социал-демократического «Железного фронта»{188}, наци против коммунистов. Рейхсвер между тем интриговал и дурачил публику своей «нейтральной», «аполитичной» позицией, в действительности тем временем тайно поддерживая и поощряя антиреспубликанские силы. Республика же с незыблемым оптимизмом уповала на Бога, старого Гинденбурга и хитрые маневры доктора Яльмара Шахта{189}.

В то время когда в политической сфере все более заметными делались преступные элементы, в Немецком театре сенсационный успех выпал на долю пьесы под названием «Преступник» (Фердинанда Брукнера{190}). Гвоздем представления был Густав Грюндгенс в роли болезненного гомосексуалиста. Гамбургская звезда в конце концов была открыта знатоками столицы: Берлин привлекала его гнусная развращенность, истерическая походка, многозначительные улыбки, острый взгляд. Эрика между тем развелась с ним.

Это было великое время открытий. Тяжелая индустрия открыла «созидающие силы» в национал-социализме. Эрих Мария Ремарк открыл невероятную привлекательность Неизвестного Солдата. Национальные хулиганы открыли вонючие бомбы и белых мышей как аргументы против пацифистского или просто недостаточно воинственного фильма. Находчивый поэт Бертольт Брехт открыл старую английскую «Оперу нищих», делавшую в его редакции под названием «Трехгрошовая опера» полные сборы, «tout Berlin» [92] напевал и насвистывал прекрасные баллады о «морском разбойнике Дженни» и о Мекки-Мессере, которого никак невозможно уличить. Мощная UFA{191} превзошла, как обычно, всех конкурентов и с безошибочным инстинктом открыла ноги Марлен Дитрих, которые вызвали сенсацию в фильме «Голубой ангел». (В данном случае реакционная, лишенная фантазии немецкая киноиндустрия могла бы открыть, что даже из хороших романов могут делаться кассовые фильмы: в основе «Голубого ангела» лежит мастерское произведение Генриха Манна «Учитель Гнус».)

Группа шведских профессоров и критиков открыла «Будденброков».

Уже несколько лет пресса дразнила нас слухами о Нобелевской премии: «Томас Манн должен… может, в следующем году… как сообщила осведомленная сторона, уже проинформированная из Стокгольма…» Были преждевременные извещения, неприятные поздравления. Когда же давно предсказанное событие наконец сбылось, отец лишь поднял брови: «На сей раз серьезно?»

Это были торжественно-оживленные дни. Журналисты штурмовали наш дом, на всех столах скапливались телеграммы. Милейн стонала, потому что приходило так много людей и телефон не давал ни на миг покоя. Ах, и все эти бесконечные вещи, которые ей надо покупать для поездки в Стокгольм! «Ах, я совершенно не знаю, что мне надеть ко двору, — сокрушалась великомученица. — Не заказать ли мне что-нибудь с большим декольте, как прежде предписывалось у кайзера? Кто бы мог подумать, что Нобелевская премия принесет с собой так много проблем!»

Она принесла также и много удовольствий. Мы с Эрикой получили Нобелевский подарок: все наши задолженности были оплачены, включая те, что мы наделали в нашу авантюрную прогулку «вокруг» Америки и Японии. Хоть нам ничего особенного и не досталось, но настроение наше все-таки повысилось. А как было увлекательно изучать письма и депеши, которые поступали отовсюду! Я еще вижу перед собой телеграмму, в которой выражал свои поздравления Андре Жид: «Не с Нобелевской премией, а с завершением „Волшебной горы“, которой Вы заслужили эту честь». (Шведская премия была присуждена моему отцу преимущественно как автору «Будденброков», что можно было понять как бы в пику «Волшебной горе».) Веселый близнец Милейн, наш дядя Клаус, телеграфировал из Токио, где он с недавнего времени работал музыкальным руководителем академии в Уэно{192}: «Все-таки милая маленькая награда!» Другое послание гласило просто: «Большая радость Вашего Рене Шикеле». (Забавно: скромная формулировка сразу мне запомнилась.) Другие коллеги, напротив, рассыпались в несколько кисловатых, двусмысленно витиеватых поздравлениях. Часто цитировалось в нашем семейном кругу «пожелание счастья» заведомо ревнивого, заведомо бестактного Йозефа Понтена, который тогда как раз находился в научной командировке в Соединенных Штатах. «Не переоценивайте, пожалуйста, значения Нобелевской премии, дорогой друг! — писал этот добропорядочный писатель. — Меня в последнее время довольно часто спрашивают американцы: „Кто, собственно, этот Томас Манн?“».

Родители поехали в Стокгольм получить премию и поесть за королевским столом, с золотых подносов (так, во всяком случае, мы это себе представляли); мы оставались в Мюнхене и прослушивали по радио драматические сообщения немецкого корреспондента, который, спрятавшись за колонну, удостоился чести присутствовать на церемонии. «Вот оно, великое мгновение!» — нашептывал нам радиорепортер из северной столицы. Хрипло-сдавленным голосом, задыхаясь от почтительного возбуждения, описывал он торжественную процедуру: «Привычный к фраку Томас Манн движется к королю… Его величество протягивает руку…»

вернуться

92

Весь Берлин (франц.).