Выбрать главу

Молодые люди, с которыми я общался в Париже, не очень отличались от моих друзей в Берлине и Мюнхене. Встречались ли в «Селекте», на Монпарнасе или в Романском кафе у мемориальной церкви, в гостеприимном доме мадам Жак Буке в Париже или у венского домашнего очага надворной советницы Берты Цуккеркандль, лица и разговоры оставались всегда приблизительно те же. Друг друга понимали, говорили ли по-французски с немецким акцентом или болтали друг с другом на несколько неуклюжем английском; у другого всегда можно было предположить известный опыт и знания, полезные для самого себя; любили тех же поэтов, тех же художников и композиторов, те же ландшафты, ритмы, игры и жесты. Такое наднациональное единодушие между представителями определенного поколения и класса существовало, наверно, всегда: феномен старше, чем технический аппарат, благодаря которому он теперь становится просто естественным и неизбежным. В восемнадцатом столетии юноши пяти континентов с энтузиазмом, который повсюду был одинаково безмерным, одинаково истеричным, реагировали на известные чувствительные клише, знаменитейшим из которых остается универсальная «вертеровская эпидемия». В девятнадцатом затем прошли ницшеанская лихорадка, бацилла Рихарда Вагнера, бодлеровский невроз. С той же экзальтацией позволила интернациональная часть моего поколения увлечь себя определенными идеями, настроениями, лозунгами. Это было то симпатетическое сродство, на которое намекал Жан Кокто, когда в своем предисловии к французскому изданию моего романа об Александре обращался ко мне как «un de mes Compatriotes» [94]: «Je veux dire, d’un jeune homme qui habite mal sur la terre et qui parle sans niaserie le dialecte du coer»[95].

Сам он, Жан Кокто, принадлежал к мифам нашего наднационального братства; его имя — как имя Андре Жида, Кафки, Пикассо — было одним из девизов, по которым молодые поклонники прекрасного узнавали друг друга от Кембриджа до Каира, от Зальцбурга до Сан-Франциско. Несколько лет спустя звезда его начала терять что-то от своего блеска, своей сияющей притягательности: теперь теми, к кому больше всего тянулась молодежь, были активисты, динамисты, барды действия, жертвы и авантюристы, как Мальро{198}, Хемингуэй, Сент-Экзюпери; но тогда — 1928-й, 1929-й, 1930-й — поэт «Орфея», «Трудных детей», «Адской машины» находился в зените своей славы. Мы были очарованы смелой бравадой его виртуозности, радикальной безусловностью его эстетизма, — эстетизма, который отважился на решающий шаг через Оскара Уайльда, к чрезвычайнейшей концентрации и стилизации, к квазиаскетической жестокости, к несентиментально-трагическому.

Я познакомился с ним в 1926 году. Его друг Реймон Радиге{199}, молодой романист, чей не по возрасту зрелый гений открыл и с любовью выпестовал Кокто, с год как умер. У Жана позади было несколько нервных потрясений, также курс лечения воздержанием (он воздерживался от употребления опия) и его сенсационная, пусть и не очень основательная склонность к католицизму. Он проживал тогда в квартире своей матери, на рю д’Анжю, где при моем первом визите я был принят дородным молодым брюнетом в черном одеянии священника. Кокто заставлял себя ждать; дородный семинарист — его имя было Морис Закс{200} — убивал время задушевно-мечтательными, при этом остроумно насыщенными речами. «Jean est adorable!»[96] Это был рефрен, который возникал снова и снова. «Quelle finesse! Et au même temps — quelle simplicité! Je l’adore…»[97] (Позднее, в своей книге воспоминаний «Шабаш», 1947 г., Заксу удалось нарисовать совсем другой портрет Кокто. Враждебность, с которой в этой книге он обвиняет и высмеивает бывшего друга и наставника, столь же безмерна, столь же истерична, как тогда, во время нашего первого разговора, было его восхищение и благоговение.) Поэт, когда он наконец к нам присоединился, в свою очередь много говорил о simplicité[98]… То было его любимое слово в этом сезоне. «La vie simple![99] — восклицал он снова и снова. — Voilà la seule solution…»[100]

С тех пор я навещал его во многих различных жилищах, но все оставалось по-прежнему. Менялись лишь «любимые последователи» да любимые слова. Впрочем, переезжая из отеля в отель, с одной квартиры на другую, этот беспокойный человек сохранял все же верность определенному городскому кварталу: району между церковью Мадлен и Пале-Рояль — то есть уголку старого, но не самого старого Парижа, — где он чувствовал себя дома. Его невозможно было бы представить себе ни на одной из светлых, элегантных улиц Пасси или Отей, равно как и в мрачно-живописных переулках вокруг Бастилии и в ателье на бульваре Монпарнас.

Однако, где бы он ни поселялся — в сомнительном ли маленьком отеле у порта Тулона или на вилле в Биаррице одного из своих светских покровителей, — ему всегда удавалось создать свой собственный мир, свою неизменно личностную атмосферу. Магически-капризная обстановка, которая его окружает, принадлежит ему, это составная часть его существа, его артистичности. Эскизы Пикассо и красивые старые модели судов, античные бюсты между пурпурными драпировками, китайские опиумные трубки и пожелтевшие театральные программы, гипсовые слепки мужских ступней и женских рук (последние в красных резиновых перчатках), гравюры Поля Гюстава Доре, картины Марии Лорансен, Джорджо де Кирико и Сальвадора Дали (работы раннего Кирико{201} и раннего Дали, как, вероятно, надо бы специально подчеркнуть ввиду теперешнего упадка обоих этих художников!), фотографии Сары Бернар, Нижинского, Радиге, скелеты, зеркала, водолазные колокола, оставшиеся без ответа письма, маски, медицинские пузырьки, цирковые плакаты, газетные вырезки и закутанные лампы — вся эта неразбериха сувениров, фетишей и трофеев, кажется, возникает из узких, длинных, нервно подвижных рук Жана, как жутко фосфоресцирующая субстанция протоплазмы изо рта, живота, подмышек медиума.

Никогда бы я не смог представить себе Кокто в естественном или общепринятом окружении; в лесу он был точно так же неуместен, как и в бюргерской гостиной. Он принадлежит к своему кабинету курьезов. С какой окрыленной проворностью резвится он посреди своего заколдованного домашнего совета! И каким странно усмиренным и сосредоточенным кажется его худое, без возраста лицо, когда он, растянувшись на ложе, тренированными пальцами набивает свою трубочку! Не спеша, благоговейно-церемониальным жестом подносит он инструмент ко рту, как флейту; он сосет, не улыбаясь и не жадно, но с серьезностью, которая просветляет и одновременно делает жестче его черты; глаза широко открыты, отблеск маленькой лампы на склоненном лбу, вдыхает он ароматный наркотик, сладкий дым макового препарата, о котором Пабло Пикассо якобы сказал, что его запах «moins stupide» [101], менее безумен, чем какой-либо другой аромат на свете. «Алкоголь вызывает пароксизм глупости, — говорит Кокто. — Опиум — пароксизм мудрости».

Мудр ли Кокто? Мудрость стремится к совершенству, а как раз совершенствование необходимо этому причудливому отшельнику. Его упрекали в бесхарактерности, называли оппортунистическим снобом и тщеславным клоуном. Однако, чтобы отнестись к нему справедливо, надо, пожалуй, вначале и прежде всего постигнуть его и оценить как эстетический феномен, то есть как феномен, точно так же уклоняющийся от моральной критики, как павлиний хвост, милый обман радуги. Лжет ли павлин, когда он самодовольно распускает хвост? Что за принципы предает радуга, которая переливается, играет своими красками? Для павлина и радуги существен лишь один принцип: блестеть, соблазнять, быть прекрасным.

Кокто не моралист и не циник, а абсолютный эстет, фанатик формы, видимости, выразительности, жеста. Для него непростителен лишь один грех: отсутствие стиля, дилетантизм. Этот несравненный виртуоз среди поэтов, этот истинный поэт среди виртуозов так же далек от пресловутой башни из слоновой кости, как от политической арены. Его авантюра разыгрывается на высоте, которая заставляет думать не об освященно-олимпийском, но скорее об отталкивании акробата, который исполняет свою сложную работу высоко над головами потрясенной толпы на парящей трапеции или тугом канате.

вернуться

94

К одному из своих соотечественников (франц.).

вернуться

95

«Я хочу сказать об одном молодом человеке, которому плохо живется на этой земле и который говорит языком сердца» (франц.).

вернуться

96

Жан великолепен! (франц.)

вернуться

97

Какая тонкость! И в то же время — какая простота! Я его обожаю… (франц.)

вернуться

98

Простота (франц.).

вернуться

99

Жизнь проста! (франц.)

вернуться

100

Это единственное решение (франц.).

вернуться

101

Менее глуп (франц.).