Выбрать главу

Снова и снова рискованный прыжок, Grand Ecart{202} при онемевшем оркестре. Надо быть без нервов, да, следует стать, может быть, бессердечным и бездушным, если должен вечер за вечером, год за годом с одинаковым хладнокровием, одинаковой бравурностью выдерживать такую крайность. Снова и снова, вечер за вечером, год за годом та же немилосердная альтернатива. Совершенная удача или смертельное падение! Справишься ли с этим? Плохо кончишь? Кокто с этим справляется.

Все ему удавалось (за исключением лишь пары несколько вялых работ самого последнего времени), какой бы формой искусства он ни пользовался. Его карикатуры и графические фантазии столь же умелы и оригинальны, как его стихи (фактически Кокто, может быть, единственный поэт такого ранга, способный сам иллюстрировать, не замутняя и не искажая собственного видения, свои произведения); его романы и короткие истории по структурной точности и эмоциональной насыщенности равняются его драмам. Кокто — мастер лирико-критического афоризма: некоторые его опыты в области critique indirecte [102], например выдающийся этюд о Кирико, относятся к привлекательнейшему из того, что он написал. Зонги, которыми он одарил мюзик-холл «Звезды» (Ивонна Жорже и Марианна Освальд с песнями Кокто имели величайший успех), так же эффектны, как и его знаменитые либретто для балета и оперы. Мне представился удобный случай наблюдать его за работой в кинопавильоне (он инсценировал тогда свой первый и лучший фильм «Кровь поэта»): как режиссер, он демонстрировал ту же фанатичную сосредоточенность, тот же дисциплинированный порыв, что и при создании рисунка, стихотворения или статьи.

Это то щедрое, безусловное напряжение всего таланта и умения при всяком исполнении, в каждый миг, которым Жан Кокто как человек привлекает и очаровывает. Он не экономит себя, не изменяет себе: все его акценты и жесты, его Bonmots и гримасы обладают последовательно выдержанным, сознательно заостренным стилем великого виртуоза, чьи честолюбие и raison d’être [103] как раз и состоят в том, чтобы постоянно доказывать, постоянно действовать, поражать, восхищать своей виртуозностью. Как мастер вести разговор, он сегодня не имеет равных себе; с таким взрывным пылом, так страстно расточаемым воодушевлением, пожалуй, не беседовали со времен Оскара Уайльда.

Часы, которые мне довелось провести с ним, в моей памяти сохраняются как веселые сцены из комедии масок, с оттенком магического ритуала и причудливой колдовской кухни. Жан — всегда с трубкой в руке, опять и опять корчащийся при свете вечной лампочки — комедиант и волшебник, первосвященник радостно-мрачного культа. У него глаза гипнотизера, руки вора-карманника. Ломко-чувствительный пергамент его подвижного лица, жесткие черные волосы, тонкие губы, проворные пальцы — вся его внешность кажется высушенной, опаленной, почти дематериализованной злым налетом ядовитых горячих ветров. Не тот ли самый дьявольский сирокко кружит его сейчас перед нашими удивленными, ужасающимися взглядами по комнате и побуждает ко все новым выходам? Он имитирует кинозвезд, боксеров, птиц, старух, параноиков, украшая себя при этом перьями, масками, пестрыми платками. Он сверкает, хихикает, пританцовывает, закутывается в свой шлейф. Вот-вот он задушит себя шелковым шарфом, как Айседора Дункан, как королева Иокаста в драме Кокто «Адская машина»! Он раскачивается, вспархивает, парит, взлетает, становится невесомым. Держится ли он как Нижинский, который в свою очередь в состоянии болезненного исступления выдавал себя сперва за лошадь, потом за ласточку и в конце концов и вовсе за облако? Нет, окрыленный Жан и не удавится, и не потеряет рассудка. Он остается одухотворенным, еще в наркотическом трансе. То, что сходит у него с губ, не лепечущее откровение. Это отшлифованные Aperçuss [104], готовые к печати остроты, едкие Bonmots. Воодушевление его сильнее, чем излюбленное снадобье; ни разу в дурмане он не дал себе зайти столь далеко, чтобы говорить правду. Или как раз ее-то он и говорит, разбрасывая вокруг себя парадоксы? Не есть ли игра, маска, представление его истины? «Je suis un mensonge qui dit toujours la vérité» [105]… Великий лжец, великий изрекатель истины выбрал это присловье девизом для автобиографии.

Подчас Кокто хочет заставить нас верить, что за его трюками и позами скрывается тайна. Но, может быть, вовсе нет никакой тайны? Может быть, маскарад тут не окольный путь или средство, а самоцель? Кокто, который часто нравился себе в роли сфинкса (декламация монолога Сфинкса из драмы Эдипа — один из его блестящих номеров: записан на граммофонные пластинки!), — что же ему скрывать? Подлинный сфинкс, наверное, вел бы себя менее вызывающе; он наделен скрытым демонизмом.

Не кто иной, как Жан Кокто, установил, что «тайна начинается тогда, когда сделаны все признания», — выражение содержит столько же истины, сколько все его обманы. Сформулируй такое предложение Андре Жид, оно было бы воистину истинным.

Кокто при всем его честолюбии — хороший товарищ. Участливый, готовый помочь, не лишенный подлинной симпатии и тепла — свойства, которые производят особенно трогательное и выигрышное впечатление именно у одного из таких, похожих на гнома, существ. Этот кокетка не обидчив; мстительность, злопамятная мелочность ему не свойственны. Однажды, в серьезном деле, я поступил с ним несправедливо, ошибочно или по крайней мере с излишней резкостью обвинив и осудив его. Любой другой жестоко невзлюбил бы меня, но не Кокто. Он прощает, из великодушия или из рассеянности (которая, однако, в свою очередь есть, может быть, лишь особо элегантная форма великодушия). Я был благодарен ему за это. Я ему за многое благодарен; общение с ним много значило для меня в ту пору. Его по-кошачьи гибкая, грациозно гротескная фигура стала для меня символом, воплощением артистической одержимости, наполовину предостережением, наполовину моделью мальчиков, ревностно занимающихся искусством, преданных и присягнувших ему в поисках верного пути.

Но скольким поучительным и развлекающим я ни обязан этому вдохновенному жонглеру, глубочайшую признательность я выражаю другому современнику, другому французу: Андре Жиду.

В иной связи, в рамках монографии о Жиде, я попытался отдать должное значению этого духа, изобразить и проанализировать привлекательность этой личности. Здесь не место еще раз вдаваться в разнообразные аспекты и переплетения творчества Жида, противоречиво смешанные черты и возможности его характера. Однако я исказил бы или оставил бы слишком фрагментарной историю своего собственного развития, если бы не упомянул в этом месте большого писателя, чей образ и чья миссия оказали столь решающее воздействие на меня.

В одной из предшествовавших глав этой книги шла речь о голосах, пробуждающий призыв которых изначально формировал и чеканил мое мальчишеское восприятие жизни: Сократ, Ницше, Уитмен и Новалис, Рембо и Стефан Георге, Рильке, Герман Банг, Ведекинд, мой отец и Генрих Манн (еще раз перечисляя только наиболее близких мне). Постепенно добавились и другие влияния. Андре Жид был сильнейшим. Встреча с ним — не с человеком, а с творчеством, в котором обнаруживается эта богатая, комплексная человечность, — помогла мне больше, чем какая-либо другая, найти мой путь, путь к себе самому.

Если я подчеркиваю, что встреча с сочинениями Жида для меня значительнее встречи с человеком, я не хочу тем самым сказать или дать понять, что он разочаровал меня как личность: напротив, знакомство с ним я причисляю к драгоценнейшим и отраднейшим в моей жизни. Однако я бы не желал произвести впечатление, будто был близким другом великого человека или будто сей когда-либо проявлял особый педагогический интерес ко мне. Интерес был односторонний. Я восхищался им. Он позволял это.

вернуться

102

Косвенная критика (франц.).

вернуться

103

Смысл жизни (франц.).

вернуться

104

Обзоры (франц).

вернуться

105

Я — ложь, всегда говорящая правду (франц.).