Выбрать главу

Наши отношения с ним начались довольно давно: я представился ему впервые в начале лета 1925-го с рекомендательным письмом от Эрнста Роберта Курциуса. Я тогда еще не много читал Жида, но тем не менее уже был под его обаянием: тоненького томика поэтической прозы — «Возвращение блудного сына» в мастерском переводе Райнера Марии Рильке — оказалось достаточно, чтобы дать мне первое волнующее понятие о полноте этого духа, о возвышенной сдержанности этого искусства.

Жид был очарователен со мной. Он пригласил меня на завтрак; мы ели в маленькой brasserie [106] близ Люксембургского сада и оживленно беседовали, было весело — я наслаждался им с радостным, благодарным сердцем. Жид собирался тогда вместе со своим другом Марком Аллегре{203} предпринять экспедицию в глубь Африки; вскоре после возвращения я увидел его снова; номер его телефона чаще всего был первым, который я набирал сразу по прибытии в Париж; иногда он бывал в отъезде, но, если я находил его дома, он оказывал дружеский прием; встречались в ресторанчике на бульваре Сен-Жермен или в маленькой квартире Жида на рю Вано. Однажды мы также были вместе за столом моих родителей в Мюнхене; Жид задержался тогда на несколько дней, мы предприняли с ним автомобильную поездку к Штарнбергскому озеру, вечером того же дня он присутствовал на лекции моего отца в университете. Он позволил мне показать ему также некоторые курьезности мюнхенской ночной жизни, о которых, разумеется, в его «Дневнике» ничего не встретишь. Между тем там находится довольно подробная запись о визите в наш дом, докладе в университете и автомобильной поездке. При этом речь идет не только о моем отце (к творчеству которого начиная примерно с «Волшебной горы» Жид проявлял постоянно растущий интерес), но и — очень любезно — о моей матери, о друзьях, с которыми он познакомился через нас (например, о Бруно Франке), и о моих младших сестре и брате, Элизабет и Михаэле, которые ему особенно понравились. Я тоже упомянут, но таким образом, который тогда должен был меня огорчить и, наверное, также немного поразить: после моего имени стоят слова: «…que je ne connais encore qu’â peine»[107]. Дневниковая запись от 1 июля 1931-го. Шесть лет, как я был в личном контакте с Жидом. Наивно, безрассудно-тщеславно я уверовал, что связь, которая столь значима для меня, и в сознании партнера должна стать чем-то иным, нежели лишь поверхностным, быть может, даже обременительным знакомством.

Могло статься, что его отношение ко мне с течением лет как-то изменилось: письма от него, которыми я располагаю, пожалуй, позволяют сделать такое заключение. Когда я ему, вскоре после начала второй мировой войны, послал статью о его «Дневнике 1889–1939», опубликованную мною в одном швейцарском обозрении, он высказал в ответном послании слова благодарности и признательности, великодушие которых меня тронуло и устыдило. В том же письме он высказал намерение посвятить мне одну из своих книг. («Vous me donnez désir d’éc; rire des Retouches à mon Journal, comme j’ai fait pur mon Retour de l’URSS, et, si je mène à bien ce projet, j’aurai plaisir à vous le dédier, car c’est vous qui m’en avez donné l’idée» [108].)

Но игнорировал ли он меня или принимал мои критические поклонения с благосклонностью, может, даже с некоторым удовольствием и выгодой, — мое честолюбие было не в том, чтоб он узнал и оценил, но чтоб научиться у него, что значит: найти путь от него к себе самому. Куда же еще ему меня вести? Ни один ученик не воспринимает извне то, чего у него самого уже не было бы внутри, пусть даже лишь скрыто, в подсознании. Полагая, что копирует мастера, он познает и развивает собственные силы. Жид, который много занимался проблемой влияния, знает это прекрасно; у него мы читаем:

«Быть может, это довольно рискованное утверждение, что некоторыми идеями обладают и не зная авторов, от которых эти идеи происходят. И все-таки я склонен верить, что моя картина мира была бы примерно та же, что есть и сегодня, даже если бы я никогда не читал ни Достоевского, ни Фрейда, ни Ницше, ни X или У. То, что я воспринял бы от них, было, пожалуй, скорее подтверждением, чем сигналом к пробуждению (plutôt une autorisation qu’un éveil). Прежде всего они учили меня не сомневаться более в себе самом, не пугаться более собственной мысли, но вверить себя ее руководству, ибо тут-то и выявилось, что они вели меня в том же самом направлении».

Таким образом, Жид сделал для меня то, что Фрейд, Ницше и Достоевский, X и У, по его собственному высказыванию, некогда сделали для него: он вселил мужество в меня самого. Об эротическом здесь нет и речи, но я во избежание всякого недоразумения все же хочу специально подчеркнуть: как раз в этой области я вряд ли нуждался в одобрении. Что он мог мне предложить, что меня притягивало к нему, так это «autorisation» [109] морального, интеллектуального рода: духовное узаконивание и художественное опредмечивание моего субъективного беспокойства и неопределенности. Его inqiétude [110] — я чувствовал это — было также и моим; но то, что во мне было только смутой, растревоженностью и стеснением, в его книгах принимало форму, становясь одновременно ясным и пластичным, управляемым, оформленным, творчески упорядоченным суверенной волей.

Его пример показывал мне, что возможно объединять в себе изумительное многообразие противоречивых импульсов и традиций, не соскальзывая при этом в анархию; что существует гармония, в которой диссонансы находят друг друга, не расторгаясь или не уничтожаясь взаимно. Эта снова и снова подвергаемая опасности и опять завоевываемая гармония, которой я восхищался в Жиде, — не соответствовала ли она ненадежному равновесию европейской духовности, тому, как оно развивалось сквозь столетия и, несмотря на все угрозы, все кризисы, опять и опять возрождалось и утверждалось? Да, автор «Яств земных», «Подземелий Ватикана» и «Фальшивомонетчиков» ценился мною как хороший европеец par excellence, как благороднейший представитель и летописец европейской судьбы. Напряжение между Элладой и христианством, между романтическим чувством и классической формой, между разумом и верой, индивидуализмом и социальной обязанностью, свободой и необходимостью — все великие антитезы Запада были частью его личной драмы, были им глубочайше пережиты и выстраданы. Ценности и проблемы, на которых покоится наша цивилизация, образовали тему спора, под знаком которого находилось все его творчество и который внутренне никогда не успокаивался.

Знал ли он ответ на мои вопросы? Предлагал ли он программу? Нет, он мог предложить только свой пример, пример своей духовной целостности и храбрости, своего любопытства и правдолюбия, своего терпения, своей гордости, своей страсти, своей нравственности. Через него я узнал, что философия и вера, знание и любовь не исключают друг друга; ибо он был искушен во всех безднах человеческой души (феномен зла снова и снова возбуждал и занимал его чутье психолога), однако никогда посему не отказывался от своей веры в Добро в человеке, в способности улучшения нашей натуры: чем глубже этот неустрашимый ум проникал в мрачные тайны человеческой души, тем сильнее и постояннее горел свет его веры, его искушенной любви.

Его пример доказывал мне, что можно быть распорядителем и представителем великого культурного наследия и одновременно любимцем будущего, вестником и товарищем еще не родившихся поколений. Никакой писатель нашей эпохи не воспринял в себя больше преданий, больше духовного богатства прошлого, чем Жид, которого вдохновили и одарили все гении Запада: светлый дар Греции был ему столь же желанен, сколь и темное приданое, которое он унаследовал от пуритански строгих в нравственном отношении предков; питательно здоровый вклад Монтеня признан с такой же готовностью, как и проблематичное завещание того же Ницше, того же Достоевского; у Данте, Шекспира, Гёте можно научиться столь же многому, как и у мастеров собственной страны — Расина, Стендаля, Бальзака, Бодлера… Но какой ценностью обладало бы наследство, если бы оно не несло в себе зародыш будущего? Культурный консерватизм Жида никогда не был самоцелью; занятие вчерашним всегда у него имело отношение к сегодняшнему и к завтрашнему. То, что было, — он часто это говаривал — значило для него меньше того, что есть; существующее, однако, не так сильно захватывало его, как становящееся: то, что могло бы быть и, значит, однажды будет.

вернуться

106

Пивная (франц.).

вернуться

107

…которого я еще едва знаю (франц.).

вернуться

108

Благодаря Вам мне хочется внести добавление в мой дневник, как я это сделал в «Возвращении в СССР», и, если мне удастся осуществить этот проект, я с удовольствием посвящу его Вам, потому что именно Вы навели меня на эту мысль (франц.).

вернуться

109

Скорее разрешение, чем пробуждение (франц.).

вернуться

110

Волнение (франц.)