Между танго и вальсом рассказывались самые свежие и самые ужасные вести из Берлина. Мы танцевали в отеле «Регина-паласт», в то время когда заполыхало здание рейхстага. Мы танцевали в отеле «Четыре времени года», в то время как поджигатели обвинили невинных в преступлении, которое подготовили сами. Это было 28 февраля — первый день масленицы, — а днем позже была «среда пепла»[143]. Когда гестапо арестовало анархиста Эриха Мюзама, пацифиста Карла фон Осецкого{233} и коммуниста Эрнста Тельмана, в Мюнхене выметали с улиц воздушных змеев и конфетти. Наступало похмелье. Масленица прошла.
«Перцемолке», пользовавшейся удивительной популярностью, пришлось сделать небольшой перерыв. Изящная «Бонбоньерка» оказалась слишком маленькой для пользующегося успехом предприятия; Эрика присмотрела театр повместительнее. Она нашла таковой в Швабинге; возобновление представлений в расширенном составе было назначено на первое апреля. Таким образом, фрау директор имела целый месяц, чтобы отдохнуть и сочинить новую программу. При этом я должен был помогать. Вместе мы поехали в Швейцарию, в Ленцерхайде, где разместились у друзей. Мы проводили свои дни частью в лыжных прогулках, частью расходовали их на сочинение забавно-полемических песенок и сцен. Настроение было хорошее — на улице, на чудесно свежем, ароматном воздухе, и за работой. Но стоило включить радио или заглянуть в газету, как становилось дурно.
Что происходило в Германии? Разве «посвященные», «реалисты», не заверяли снова и снова, что канцлер Гитлер, собственно, не «у власти», он просто марионетка в руках крупных промышленников и генерального штаба? Они часто ошибаются, эти «реалисты», что не мешает им, однако, развивать свои взгляды с импозантной уверенностью. «Сохраняйте спокойствие!» — советовали они нам и самодовольно добавляли, что не так уж страшен черт, как его малюют. Шикльгрубера не стоит принимать всерьез — подставное лицо, кукла. Всерьез принимать стоит скорее И. Г. Фарбена, дом Круппа, дом Тиссена, тайного советника Хугенберга{234}, мужей и учреждения, которые позаботятся о спокойствии и порядке. Антисемитские эксцессы (в особенности когда они были направлены и против богатых евреев), террор штурмовиков, нарушение «долговой кабалы», массовая истерия — все это было вовсе не в духе промышленников; да и фон Папен, в сущности, не хотел этого, и так обошлись бы. В конце концов, ведь был же еще и «старый господин»! Если уж «реалистам» больше ничего не приходило в голову, они ссылались на Гинденбурга. «Диктатура? Исключено! Старый господин никогда не призвал бы Гитлера, не имея известных гарантий…»
Верили ли мы «реалистам»? После мартовских выборов{235} это было уже едва ли возможно. Мы знали, должны были знать, что теперь все потеряно, также и в Баварии, где твердолобое клерикальное правительство до сих пор препятствовало крайностям. Теперь в Баварии больше не существует оппозиции, а значит, и «Перцемолки». Несмотря на это, мы поехали обратно, то ли из какого-то отчаянного любопытства, то ли потому, что все еще строили себе иллюзии…
В тот самый день, когда мы прибыли в Мюнхен, там принимали гитлеровского гауляйтера, некоего фон Эппа. Он уже и раньше обращал на себя внимание, служа фашизму. Баварское правительство не арестовало его на границе, что, может быть, первоначально и намеревалось сделать, однако до этого не дошло. Более того, вскоре был арестован премьер-министр Хельд{236}; фон Эппу же воодушевленное население присягнуло на верность. Мюнхен был побежден, «унифицирован», мы ощутили это, почуяли это, как только вышли на главном вокзале из нашего швейцарского поезда.
Ганс, шофер семьи, ожидал нас на вокзальной площади с семейным «бьюиком», как обычно. Но поведение его, весь его облик странно изменились. Он выглядел бледным и растерянным, большой сильный парень, и дрожал! Да, рука, которой он открыл нам дверь машины, тряслась, и это явно бросалось в глаза; голос его тоже подрагивал. «Будьте, ради Бога, поосторожнее! — прошептал он взволнованно. — Вы оба, но особенно вы, фрейлейн Эрика! Вы должны знать, что они охотятся за вами, эти, из коричневого дома! Не выходите на улицу, фрейлейн Эрика! И никому не сообщайте, что вы в городе, господин Клаус! Если вы попадетесь им в лапы…» Его жест не оставлял никакого сомнения в том, что с нами могло произойти.
Только позднее довелось нам узнать, отчего наш верный Ганс в тот день был так нервозен и откуда так хорошо осведомлен. Он был махровым предателем с вдвойне нечистой совестью, коренастый обыватель с белокурым чубом и задумчивым взглядом голубых глаз. Уже много лет он работал шпиком на коричневый дом, куда обо всем, что у нас происходило, регулярно доносил. На этот раз, однако, в драматический момент, он позабыл свой долг и предостерег нас, просто по-человечески, как мне кажется. Ему, наверное, было нас жаль. Он ведь знал, что «они» сделают с нами, если схватят…
Полными боязни и лихорадочной суеты были эти последние часы на Пошингерштрассе в Мюнхене, в Германии. Помня предостережение подлого, но все же по-своему милосердного шофера, мы попрятались в свои комнаты, даже кухарка и горничная не должны были знать о нашем прибытии. Зато телефон работал, и мы немедленно заказали разговор с Арозой, где Волшебник с Милейн отдыхали от тягот лекционного турне. В Брюсселе, Амстердаме, Париже и других городах отец рассказывал о «Страданиях и величии Рихарда Вагнера»{237}, по окончании лекционного турне программой предусматривалась передышка в швейцарских горах. Теперь он собирался, опять же соответственно программе, ехать домой; мы сочли разумным отговорить его от этого намерения.
При этом надлежало соблюсти некий секретный способ выражения: было возможно или даже вероятно, что наши телефонные разговоры подслушиваются. Мы остерегались, следовательно, впрямую намекать на политическое положение, а говорили о погоде. Она в Мюнхене и округе скверная, утверждали мы; родители поступили бы умно, задержавшись еще на некоторое время. К сожалению, наш отец выказал свое нерасположение поддаться на такого рода аргументы. Не так уж страшны эти весенние грозы, заметил он, и, кстати, в Арозе тоже пахнет дождем. Ссылка на состояние в нашем доме («Здесь такое творится! Черт ногу сломит!») произвела на него, казалось, столь же малое впечатление. Он упрямился, не желая ничего понимать: «Беспорядок мне не мешает. Я хочу домой. Мы отправляемся послезавтра». — «Да нет же, ты не должен приезжать». В конце концов мы высказали ему это с отчаянной прямотой: «Оставайся в Швейцарии! Тебе здесь было бы небезопасно». Тут он понял.
Несколько наших друзей уже были арестованы, как нам дали знать в осторожных выражениях; другие исчезли. Да и мы едва ли чувствовали себя в силах пойти на рискованное столкновение с новыми господами. Весь этот бред долго наверняка не продлится, так уверяли мы друг друга без искренней убежденности. Несколько недель, несколько месяцев, быть может, потом немцы должны будут образумиться и избавиться от позорного режима. Но до тех пор время лучше скоротать за границей. «Я беру с собой только один чемодан», — решила Эрика. Я тоже упаковал самое необходимое: два костюма, немного белья, несколько книг и рукописей.
Эрика отбыла вечером того же дня в Швейцарию, где хотела встретиться с перепуганными родителями. Я уезжал через сутки в Париж.