Выбрать главу

Так, во всяком случае, полагал Корнелиу Кодряну. Прошлое священно и потому должно было продолжаться вечно, постоянно воскресая и отгоняя тень будущего. Будущее всегда приходило в Хуси извне, оказалось чужим и напоминало вторжение. Будущее было насилием над совершенством бытия, являвшим смысл, суть и глубочайшую тайну Хуси и окрестностей.

Эх, остаться бы мне в Хуси. Теперь приходится фантазировать, как я туда вернусь. Лучше всего осенью, когда опадут листья, чтобы искать подтверждение всем этим домыслам, искать шорох, гниль, расползающуюся плесень, которая тихо и незаметно проникает в камень, стену и дерево, в припрятанные в шкаф воскресные костюмы. Микроорганизмы, гравитация и влага — составные элементы моей части континента. Их следует перечислять на этикетке: ingredients,[104] изобразить на гербе. Тот, кто полагает иначе, рано или поздно горько разочаруется. Пароксизм Кодряну объясняется тем, что — вопреки его мыслям и призывам — он совершенно не понимал дух места, которое так жаждал изменить. Стремясь к величию собственного народа, он впадал в комизм подражания чужой судьбе. Все, что от него осталось, — фальсификация предназначения.

Эта моя любовь к балканскому хаосу сильнее меня. Он начинается еще до Сату-Маре. Бардак, кустарщина, один черт разберет, где кончается шоссе, где обочина, фурманки, тележки, в воздухе сразу становится больше пыли, чем в постгабсбургской Венгрии, на каждом шагу что-нибудь валяется и заставляет себя объезжать, словно эти «дакии» и «аро» плохо свинчены и теряют детали, а может, освобождаются от лишних. Толстые богатые цыгане стоят возле новеньких «меринов» с открытыми капотами — якобы радиатор у них закипел или привод полетел, и отчаянно машут рукой, а когда ты останавливаешься, втюхивают тебе по дешевке золото или драгоценные камни. Ребятишки шныряют по шоссе туда-сюда, словно их с младенчества обучают пресловутому румынскому пренебрежению к смерти, гетто-дакскому фатализму. Поворотники никто не включает, жизнь достаточно трудна, надо экономить. Зато сигналят без конца, клаксоны ведь не снашиваются. Так было в мае 2000 года — и так будет всегда. Я могу вспоминать это бесконечно, как вспоминают детство. И в конце концов окажется, что человек ищет только то, что видел раньше. Оказывается, что сатмарский бардак, пустынные плетни Сулины, Джурджу на Дунае напоминают Соколов Поддяский и Калушин. Та же материя, та же временность, что героически притворяется вечностью, тот же запах мыла и молока в автобусе, когда крестьяне трогаются в путь, та же медитация в тени заборов на трухлявых лавочках, та же беззаботность и расточительность минут, часы в качестве украшения, бижутерии — ведь время есть не более чем осязаемая форма вечности, из которой можно выкраивать порции по собственному усмотрению.

Где-то между Бозиенами и Валя Пыржей я видел у дороги, посреди зеленой пустоши двух мужчин. На протяжении десяти километров в одну сторону и пятнадцати в другую не было ни души, ни машины. Они сидели в тени грецкого ореха и играли в карты. Даже не подняли глаз, чтобы взглянуть на автобус. Через пару дней я возвращался и снова увидел их. Они сдвинулись где-то на километр, но картина оставалась прежней: шпалеры ореховых деревьев вдоль дороги, кукурузные поля и мужчины, погруженные в ленивую монотонную игру, словно в колоде был миллион карт. Может, ночь заставала их в разгар игры, и они спали в чистом поле, чтобы продолжить на рассвете, может, кто-то привозил их сюда на какие-то работы, но стоило хозяину исчезнуть за вершиной холма, как игроки немедленно принимались за свою вечную забаву. С собой у них ничего не было, никаких вещей, разве что в карманах. Они сидели на пустоши, словно у себя дома, за столом. Серые и мятые, как большинство мужчин в этих краях, но героически сопротивляющиеся натиску пространства и бесконечности часов. Хрупкая абстракция игры защищала их от бренности. Черт его знает, может, в сумерках они зажигали какой-нибудь огарок или карты у них были крапленые, и в темноте они нащупывали черви, пики и трефы. Так я фантазировал по дороге в Кагул и обратно.

Так что я люблю этот балканский хаос, венгерский, словацкий и польский, это волшебное тяготение материи, чудесную сонливость, пренебрежение к фактам, спокойное, последовательное пьянство средь бела дня и эти туманные взгляды, которые с легкостью пронизывают реальность и безмятежно открываются небытию. Ничего с этим не поделаешь. Сердце моей Европы бьется в Соколове Подляском и в Хуси. Какая там на хрен Вена. Так может думать только идиот. И вовсе не в Будапеште. И уж точно не в Кракове. Все это бесплодные попытки трансплантации. Лифтинг и отражение того, что находится в другом месте. Соколов и Хуси ничему не подражают. Они воплощают собственную судьбу. Мое сердце — в Соколове, хоть я и провел там всего часов десять. Как правило, пересаживаясь из автобуса в автобус в начале семидесятых, когда в каникулы навещал тетку с дядей. Моя личная память не хуже памяти поколения, народа или части континента. Одноэтажные деревянные дома в центре города, сирень, заросли, ставни, спящие на асфальте собаки, покосившиеся столбики с желтыми круглыми табличками на остановках, коричневый и зеленый цвет оконных рам, мостков и дверных проемов, песок меж тротуарных плиток, кафе-мороженое, в котором пахнет деревенской хатой, сахарные шарики в стеклянных трубочках, все едва проклюнувшееся, едва начатое, именно что гниль, шорох и дрема, жизнь без претензий, чтобы хватило на дольше, скрипучие полы из стоптанных досок, забавный героизм повседневности, хрупкой, словно вафельный рожок мороженого. Я помню все и могу перечислять бесконечно. Это ведь сидит в крови. Именно поэтому мое сердце бьется в Хуси, которые я пересек за пять минут, потому что останавливаться там незачем.

В общем, мне бы собственное государство, чтобы вечно колесить по нему. Государство без четких границ, государство, которое само не подозревает о своем существовании, и государство, которому наплевать, что кто-то его придумывает и кто-то в него проникает. Сонное государство, чья политика туманна, история напоминает зыбучие пески, настоящее — хрупкий лед, а культура — цыганские дворцы в городе Сороки. Ничто иное здесь не выживет — обратится в пародию на самое себя. Впрочем, что там государство. Тогда уж сразу империю, число провинций в которой известно лишь приблизительно, империю в движении, в походе, охваченную идеей экспансии и маразмом, который не позволяет ей удерживать в памяти земли, народы и столицы, и поэтому каждое утро приходится начинать все сызнова. Вот это по мне, я и сам такой. Помню только вещи и события, но не знаю, что их разделяет или объединяет, кроме моего случайного присутствия.

Три дня назад я был в Бардейове. В храме Святого Идзи начиналась вечерняя служба. Опоздавшие прихожане тонкой струйкой просачивались в приоткрытые двери. Внутри, видимо, было уже полно народу, потому что оттуда доносился многократно умноженный, рокочущий гул, но люди все подходили. Они скатывались вниз по покатой рыночной площади, праздничные и порозовевшие от спешки, и лишь в тени храма сдерживали шаг, чтобы придать движениям немного достоинства. Эта сцена повторялась на протяжении пяти столетий. Я подумал, что на бардейовском рынке булыжник, должно быть, вытерся от соприкосновения с телами, что, возможно, пространство как таковое в этом месте уже не существует, поскольку оно устало без конца срастаться. Я пошел вверх, в противоположную сторону. Все пустело. Людовик Великий даровал городам право проводить восемь ярмарок в год и отрубать головы. В те времена все это, вероятно, требовало простора, а теперь — без торговли и правосудия — рыночная площадь казалась заброшенной. Я свернул на улицу Ветерну, затем на Штоклову, потом направо и оказался в узком проходе между крепостной стеной и городом. Нашел лестницу и вскарабкался наверх, хотя, скорее всего, это было запрещено. Стена была построена лет шестьсот назад, не меньше, во многих местах она осыпалась, ветшала и выглядела на свой возраст. Сверху я видел дворики, садики, черные ходы, клетки, курятники, собачьи будки, все то, что маленькие города скрывают от чужого взгляда, свой деревенский дух, который они пытаются сохранить в миниатюре. Легкий бардак, сонный беспорядок, остатки начатого, воспоминания о неоконченном, склады вещей, медленно превращающиеся в помойки, полиэтилен, компост, падалица, куриные загончики, бурьян, протоптанные тропки, какое-то вечное настоящее, на мгновение присевшее в тени орехов и черешен. Здесь неторопливо рушилась готика, в трех шагах тот же распад касался предметов, лишенных истории, одаренных недолговечной судьбой и ничтожным предназначением. Новое дряхлело так же, как старина, и была в том некая справедливость — liberté, egalité, fraternité[105] материи.

вернуться

104

Ингредиенты (англ.).

вернуться

105

Свобода, равенство, братство (фр.).