Выбрать главу

Утром и вечером мы заходили в бар на улице Николае Бальческу. Туда вело несколько ступенек. Внутри летали мухи и сидели мужчины. Мы пили кофе и бренди. С того же крыльца был вход в парикмахерскую со старомодным креслом. Парикмахерская работала допоздна, до десяти-одиннадцати, и кресло никогда не пустовало. Еще мы пили пиво, «Урсус» или «Сильву». На улице то и дело слышался стук конских копыт. В темноте иногда вспыхивали искры от подков. Каждая телега сзади имела номер. Магазины работали до ночи. Мы покупали салями, вино, хлеб, паприку и арбузы. Опускалась темнота, и магазины светились, будто теплые пещеры. Карманы у нас были набиты купюрами по тысяче леев с Михаилом Эминеску и монетами по сто леев с Михаилом Храбрым.

«Сейчас я должен чувствовать себя европейцем, западным человеком. Ничего подобного; на закате жизни, узнав множество стран и прочитав множество книг, я пришел к выводу, что правота — на стороне румынского крестьянина. Того крестьянина, который ни во что не верит, который полагает, что человек всегда проигрывает, что все бесполезно и история его раздавит. Эта идеология жертвы — также и моя концепция, моя философия истории».

Однажды вечером мы спускались с гор в деревню. Решинари лежало внизу, напоенное зноем. Я ощущал его звериное присутствие. Оно лучилось теплом и золотистым мерцанием. В лабиринте улочек света было кот наплакал. Жалюзи, которые днем оберегали от солнца, теперь удерживали в домах хилые лучи. Так было когда-то, пришло мне в голову. Люди не делали лишних движений, не переводили впустую огонь и пищу. Излишества были обязанностью и привилегией королей.

На площади перед церковью Святой Параскевы собирались дети. В темноте поблескивали никелем велосипеды. Восемьдесят лет назад маленький Эмиль проводил в тени этого самого храма последние дни каникул. Тоже стоял август, вечер, и парни заигрывали с девушками. Только велосипедов было поменьше, а в воздухе еще не растаял аромат венгерского правления, и кое-кто по-прежнему называл городок Ресинар или Штедтердорф. Назавтра Эмилю предстояло уехать, чтобы никогда больше не вернуться.

Сегодня напротив моего дома четверо мужчин собирали дрова. Они вытаскивали на опушку еловые стволы, один за другим. Затем, когда набиралось штуки три-четыре, грузили колоды на длинную тележку. Они трудились по-звериному — медленно, монотонно, выполняя те же действия и жесты, что сто и двести лет назад. Спуск был длинный и крутой. Вцепившись в ручицу, они удерживали тележку. Заблокированные колеса скользили по мокрой глине. Закутанные в поношенные фуфайки и балахоны, они, казалось, были вылеплены из земли. Шел дождь. От своих отцов, дедов и прадедов они отличались наличием шведской бензопилы и одноразовых зажигалок. Да еще колеса у тележки были резиновые. Все остальное оставалось неизменным на протяжении двухсот или трехсот лет. Их запах, усилия, кряхтение, их быт облекались в форму, существовавшую с незапамятных времен. Они были такими же древними, как два гнедых коня в упряжке. Вокруг простиралось серое, как мир, настоящее. В сумерках они закончили работу и уехали. От их одежды исходил пар, точь-в-точь как от хребтов животных.

Я вышел на веранду, чтобы еще раз взглянуть на юг. Там, правда, простиралась ноябрьская тьма, но я смотрел назад, смотрел на последний август, и взгляд мой уносился в сторону Бардейова, Сибиу, достигая Решинари в тот самый момент, когда в три часа дня мы спускались с гор, а за спиной у нас собирались темно-сизые тучи. Мы шли все вниз и вниз, до самого немилосердно засранного плоскогорья, где стояли и лежали десятки рыжих, седых и пятнистых коров. Ниже уже начиналась деревня. Первые дома были времянками с худыми крышами, они напоминали скорее стойбище, чем поселение. Над дорогой и рекой высилась скала, поросшая молодым березняком, который чудом удерживался на этой крутизне. В нескольких десятках метров над нашими головами мужчина вырубал топором тонкие деревца. Потом он связывал их цепью и спускал вниз. Вязанки трещали, с грохотом срывались камни. Эхо неслось в глубь долины. Внизу ждали женщины и дети, чтобы переправить все это через реку и погрузить на ручную тележку. Они никуда не спешили. На обочине лежали одеяла, горел костер, рядом валялась Кукла. Дом этих людей находился в нескольких десятках метров отсюда, но они успели устроить здесь временное прибежище. У огня валялись объедки, пластиковые бутылки с питьем, кружка и что-то еще, но нам не хотелось рассматривать их слишком уж бесцеремонно. Вязанка застряла на середине обрыва, и мужчина стал медленно спускаться, чтобы ее высвободить.

Дождь припустил, когда мы вернулись домой. Я сидел на чердаке, у открытого окна. Слышал, как капли барабанят по крыше и листьям винограда, которым был увит двор. Блеклые горы на юге потемнели, будто намокшая ткань. Стадо белых коз искало убежища в зарослях. Я подумал, что Чорану было бы сейчас восемьдесят девять лет и он мог бы сидеть на моем месте. В конце концов, этот дом принадлежал его семье. Нашего хозяина звали Петру Чоран. На полке стояли его книги, хотя не думаю, что он их когда-нибудь открывал. Впрочем, они были на французском и английском языке. Вместе с женой они показывали нам выцветшие фотографии: здесь Эмилю восемь лет, а вот Релу, младший брат. Петру, грузный мужчина, разменявший шестой десяток, гордился предком, а в повседневной жизни держал магазин. Утром он вставал, грузил в фургон ящики и ехал в город за товаром. На завтрак мы выпивали по рюмке сливовицы. Она пахла самогоном, была крепкой, как спирт, и отлично шла под копченое сало, козий сыр и паприку.

Так что он мог бы сидеть на моем месте и смотреть, как дождь поливает мешки с цементом в кузове стоящего на улочке фургона. Мостовая блестит, печной дым тает в сумерках, вода в сточных канавах прибывает и уносит мусор, а он вернулся, будто никуда не уезжал, обычный старик наедине со своими мыслями. Уже нет сил ходить по горам, и не хочется беседовать с пастухами. Он смотрит и прислушивается. Философия медленно обретает материальную форму. Проникает в тело и уничтожает его. Париж и странствия оказались бесполезны. Не будь их, все просто продолжалось бы чуть дольше и скука воплотилась бы в чуть менее изысканные формы. Из кухни на первом этаже доносится запах разогретого жира и слышатся женские голоса. Виноградные листья сверкают и шелестят под дождем. Затем с востока приплывут сумерки и в беседке у магазина станут собираться мужчины. Уставшие за день и грязные. Возьмут дрожжевой водки. Продавщица даст им стакан толстого стекла, и они усидят бутылек за четверть часа. Он будет слышать их разговор, все более громкий и торопливый, и различит сквозь листья запах их тел. От первого будет пахнуть смолой, от второго — дымом, а от третьего — ароматом козьего стойла на пороге осени, когда козлы начинают вонять мочей, мускусом и гоном. Этот третий напьется быстрее всех, и товарищи станут поддерживать его и, не прерывая беседы, прислонять к стене. Пачка сигарет «Карпаты» опустеет за час, в это время они уже переключатся на светло-желтое пиво в зеленых бутылках. Золотисто-серый свет, льющийся из открытой двери магазина, смешивается с горячим дыханием, парной тьмой ночи и сделает их фигуры воздушными, едва различимыми, освободит от грязи и усталости. Тут войдет пара: он, смуглый, усатый, обаятельный, пиджак в мелкую клетку, начищенные ботинки и черные брюки со стрелками, довольный и болтливый, она, чуть расстроенная, взволнованная, словно только что приняла важное решение. Женщина будет робко улыбаться и поправлять обесцвеченные волосы. Он станет развлекать ее, любезничать, токовать и, делая покупки — шоколад, водку, пиво, — загружая их в полиэтиленовый пакет, ни на мгновение не прервет брачный танец. Одну бутылку пива они выпьют прямо здесь, стоя и не сводя друг с друга глаз. Он нальет ей в стакан, а сам допьет остатки из горлышка. Потом, в обнимку, они выйдут в темноту, и на своих высоких каблуках она будет скользить и спотыкаться на мостовой.

Итак, предположим, что он слышал все это и ощущал проникающий через листья аромат духов. Ночь наполняла деревянную комнату на чердаке, и никто не мешал ему вспоминать собственную жизнь, поскольку бессонница, точь-в-точь как несколько десятков лет назад в Сибиу, снова заменяла ему вечность. На улице Бразилор и улице Попа Брату, на улице Эпископей, на улице Андрея Шагуна и улице Иларие Митря повсюду спят животные. Во мраке спертого воздуха хлевов лежат коровы и жуют сквозь сон жвачку. Свесив морды, стоят перед пустыми яслями лошади. Так должно было быть, так оно и есть. Тепло навеки покидает его тело и над Решинари соединяется с теплом скота. А после поднимается к черному карпатскому небу и возносится к холодным звездам, словно образ души, который Чоран терпеть не мог, поскольку тот лишал его сна.