Один только Лазарь Мордухович не принимал участия в шахматной игре и не интересовался ею. Он считал, что это недостойно рабочего человека. С утра после поверки Лазарь шел под конвоем в тюремную сапожную мастерскую шить и ремонтировать обувь. Ходил туда по своей воле, так как не было такого права, чтобы принуждать осужденного в крепость к той или иной работе. Перед вечерней поверкой его приводили в камеру. Лазарь, закончив рабочий день, старательно умывался, надевал свой лучший костюм, закусывал хлебом и колбасой. С полчаса ходил он по камере взад и вперед, затем ложился на свое место на нарах и пел песни. Голос у него был чрезвычайно тонкий, да и песни подбирал он жалостные, преимущественно острожные:
Говорила сыну мать:
"Не водись с ворами:
В Сибирь-каторгу сошлют,
Скуют кандалами".
С вдохновением настоящего певца заливался Лазарь, придавая своему голосу самую тонкую лиричность. Пел он исключительно для самого себя и в пении находил высшее наслаждение. Как относились обитатели камеры к его песням, Лазаря мало интересовало. На деда Юзефовича, так же как на многих из коренных жителей камеры, пение Лазаря производило самое неприятное впечатление. Но зачем портить человеку настроение, если в песнях забывал он тюремную неволю?
- А, чтоб ты захлебнулся этой своей песней! - тихо ворчал дед Юзефович, но так, чтобы услыхал его один Владик.
Дед любил Владика и водил с ним компанию больше, чем с кем-либо другим. Когда порой Владику нездоровилось, дед накрывал его на ночь своей свиткой. На следующий день Владик вставал здоровым.
- Ну, дед, в вашей свитке скрыта лечебная сила, - говорил Владик, отдавая Юзефовичу одежду. - Пропотел - и как рукой сняло!
Дед радовался, что его пациент чувствует себя хорошо и что свитка сыграла в этом важную роль.
В ответ на возмущение деда песнями Лазаря Владик говорил:
- Действительно, это не пение, а вытье собаки, которая еще не привыкла к цепи. Но пусть поет. Утешайся, лиска: свадьба близко - колбаски съешь.
Но порой возмущался и Владик:
- Брось ты, Лазарь, тянуть "лазаря"! Слушать тошно!
- Так ты не слушай, - отвечал спокойно Лазарь. - И что это за жизнь? За что же я боролся на воле? Здесь, брат, тюрьма, и я делаю, что хочу.
- Дуй, дуй, брат Лазарь! - то ли всерьез, то ли в шутку заступался за Лазаря Сымон Тургай. - Твое пение и твой голос такие, что слушаешь - и сердце замирает, и глаза на лоб лезут.
Возразить что-нибудь на это было трудно. Немного помолчав, казалось, только для того, чтобы перебороть свою обиду на людскую несправедливость, Лазарь с еще большим чувством пел:
О, ночь темна!
О, ночь глуха!
О, ночь последняя моя!
Я отдал все и кровью смыл
Позор, позор страны родной!
Лобанович не вмешивался в конфликт. Он сидел возле нар на казенном сеннике и писал письмо Сымону Тургаю.
С некоторого времени, находясь в одной камере, они начали писать друг другу письма, словно их разделяли целые сотни верст. Начало этой переписке положил Лобанович. Однажды он заметил - летом в жаркий день падает снег! Это цвели тополи, и их белый пух плавал по ветру. Андрей, чтобы позабавить друга, писал:
"Дорогой мой Сымоне! Перемыкали мы и другую зиму. Вот сейчас выпустят нас на прогулку. Я покажу тебе интересное явление. В ясный летний день ты увидишь, как в воздухе кружатся снежинки. Упав где-нибудь возле стены на землю, они не растают на горячем солнце... Как живешь ты, мой дружок? О чем более всего думаешь? Напиши мне, будь добр. Крепко обнимаю тебя, целую. Мой адрес: седьмая камера, почтовый ящик - чемоданчик под нарами.
Навеки твой Андрей".
Закончив письмо, Андрей вложил его в конверт, надписал адрес и тайком подбросил письмо в чемодан Сымона, также стоявший под нарами.
В тот же день Сымон, вытащив из-под нар чемоданчик, увидел письмо, прочитал его, ничего не сказал Андрею и сел отвечать нежданному-негаданному корреспонденту. Так и завязалась переписка.
- Надо на почту заглянуть. - И то один, то другой лез под нары и находил в чемоданчике письмо.
Однажды Сымон признался Андрею, кто писал воззвание к учителям: это был хорошо знакомый ему учитель по фамилии Жук. И вот что придумали друзья написать Жуку такое письмо, чтобы никто, кроме автора воззвания, не понял его смысла.
Одного тюремного рисовальщика друзья попросили нарисовать обычного черного жука, дать ему в лапку ручку с пером. Жук выводит слова: "Товарищи учителя!" В центре рисунка был изображен молодой человек, одетый так, как одевались летом сельские учителя. На плечах у него лежал огромный деревянный крест. Под бременем его человек согнулся, - сразу видно, что ему тяжело. Внизу, под рисунком, были написаны слова из пророка Исайи: "Той грехи наши понесе, и язвою его мы исцелихомся".
Рисунок друзьям понравился. Они положили его в конверт и отправили письмо Жуку нелегально. Получил ли его адресат и как отнесся он к рисунку, друзьям осталось неизвестно.
XLII
И радостно и грустно приближение конца.
Грустно, когда конец кладет собою рубеж, отделяющий нас от всего, чем мы жили, в чем находили смысл жизни, радость, вдохновение, и, наоборот, мы радуемся, если приближаемся к черте, за которой остается беспросветный, тяжелый и мучительный кусок жизни, и вступаем в другой ее круг - ясный, манящий, желанный.
На грани такого конца, накануне освобождения, стояли сейчас Лобанович, Тургай, Лявоник и Голубович. Наступало третье лето острожного страдания. И удивительное дело - когда наши невольники окидывали внутренним взглядом без малого три прожитых в тюрьме года, то эти годы сливались в одно неясное, туманное пятно, где дни и ночи, месяцы, весны и зимы мало чем отличались одни от других - сплошное однообразие, словно перед глазами пролегла мертвая пустыня. И нужно было напрягать память, чтобы оживить то или иное событие либо картину из острожной жизни.
- Два месяца и полмесяца! Ты понимаешь это, Владик? - тряс Лявоника за плечи Сымон Тургай.
- Понимаю и чувствую, - отвечал Владик, глядя сквозь клетки железных прутьев в окно, на зелень садов, откуда доносились молодые песни, веселые голоса и смех беззаботной юности - парней и девушек.
- "Простор, простор и воля там, но не для нас они, не нам!" - подразнил Владика Андрей.
- Хотел бы ты, Владик, побывать там? - Сымон показал рукой на сад, откуда доносились голоса.
- Думаю, что и ты не отказался бы от этого.
- Не дрейфь, Курочкин, будешь на воле! - такая поговорка бытовала тогда в тюрьме.
Тем временем население камеры понемногу уменьшалось. Выпустили Ивана Сороку, Мордуховича. За ними на очереди был дед Юзефович. Спустя некоторое время и его вызвали в контору, сказав, чтобы он забирал пожитки. Хотя дед и ждал этого часа, но все же очень разволновался. Несложные дедовы пожитки уже лежали на нарах. Надзиратель отпер дверь камеры и торжественно произнес:
- Иди на волю, дед!