Он уже представлял себе свои ответы и свое лицо, которое могло быть непроницаемым, как маска шамана. Тем более для чужого, нездешнего человека, для которого все буряты на одно лицо.
И все было так, как он представлял себе: казаки остановились, велели подойти. И спросили, кто он и куда идет. А Цырен отвечал с самым простецким видом и нарочно коверкая русский язык, хотя давно преодолел самое трудное для бурята — научился правильно выговаривать букву «к».
Все обошлось как будто хорошо, но старший из казаков, седоусый, с тупым, из-под бровей взглядом рыжих глаз, еще что-то хотел спросить, да никак не мог надумать что.
И тогда молодой, озорно крутивший чуб на смуглом лбу, сказал громко, с издевкой:
— Да что с ним говорить! Видишь, балда балдой, вшивый, вонючий. Сказано: инородец! Пусть идет к… — и прибавил срамное слово.
Кровь прилила к лицу Цырена Намсараева. «Вонючий инородец!» Он был дома здесь, в этой степи. Это были его степь, его воздух, его простор и воля.
Если бы он был безоружен, он тигром прыгнул бы на обидчика и, стащив его с седла, схватил бы за горло. Но Цырен был вооружен.
— Получай, собака! — крикнул он.
Намсараев успел выстрелить дважды. Молодой казак пополз с седла. Конь его, испугавшись, побежал в степь, волоча по земле убитого.
Никто не бросился вслед. Казаки схватили Цырена..
— Забастовщик, смутьян!.. — сказал старший с торжеством.
Цырен молчал, когда ему ломали руки. Они долго били его коваными сапогами, таскали за волосы. Потом, полуживого, привязали длинным поводом к седлу и пустили коня вскачь.
Таня не могла пробиться к зданию мастерских: вся дорога была запружена телегами с грузами, накрытыми брезентами, из-под которых иногда грозно поблескивал вороненый ствол или высветленный солнечным лучом винтовочный приклад. Дружинники, покуривая и поплевывая, хлопотали около телег. Молодые и сейчас не могли удержаться от шуток, бойкая скороговорка пришлых мастеровых мешалась с медлительной речью забайкальцев.
На лицах пожилых лежала тень суровой заботы, но они не одергивали молодежь в ее неуместном озорстве, как обычно бывало на собраниях или митингах. Как будто молчаливо сговорившись между собой, не хотели перед тяжкими испытаниями омрачать счастливое неведение молодости.
Но как неузнаваемо изменились эти знакомые, ставшие родными Тане места! Обширная площадь на подходе к мастерским была заминирована в течение последних ночей. Самое здание мастерских окружили укрепления, сделанные по всем правилам фортификации. Повсюду были нарыты блиндажи, мешки с песком закрывали окна, оставляя узкие амбразуры. Главный вход загораживала высокая баррикада.
Мастерские, ставшие крепостью, казалось, настороженно и угрожающе ощетинились, обратившись лицом к востоку, откуда двигался на Читу поезд мстителей.
Таня тоскливо оглядывалась — ни одного знакомого лица!
Молодые дружинники кричали ей:
— Кого ищешь, красавица? Прощайся со своим милым, пока его Ренненкампф нагайками не запорол.
— Не бойсь, дорогая, мы генералу зададим перцу! Цел твой будет!
— Давай к нам милосердной сестрой!
Таня рассеянно отшучивалась. Вдруг кто-то узнал ее:
— Братцы, это баба Григоровича!
Перед ней расступились, с любопытством разглядывали ее. Под этими взглядами, улыбаясь, чтобы не казаться людям подавленной, Таня дошла до знакомой ей калитки в ограде мастерских, единственного теперь входа, через который можно было проникнуть внутрь. Здесь солдат преградил ей путь винтовкой. Она узнала его круглые смоляные брови под небрежно заломленной папахой.
— Костя? Панченко? Вы не узнали меня?
Панченко устало улыбнулся:
— Не признал сразу. Давно не виделись. Изменились вы, Стефания Федоровна.
Лицо его омрачилось. Видно, он, как и Таня, вспомнил, при каких обстоятельствах они последний раз виделись: провожали Глеба Сорокина с листовками — агитировать в эшелонах. Сорокин не вернулся. Видимо, его схватили.
— Все равно вам не пройти. Там народу набито как сельдей в бочке. Вприжимку стоят. Митингуют.
— Кто сейчас говорит? — спросила Таня, вдруг начиная волноваться.
— Григорович, — почему-то шепотом ответил Панченко.
Он тотчас отодвинулся от нее и стал по форме. Из калитки выходил Столяров.
Таня, обрадовавшись, окликнула его:
— Прокофий Евграфович!
Он вгляделся в нее немного близорукими выцветшими глазами. Темное лицо его, как плугом вспаханное поле, было покрыто глубокими бороздами морщин. Вокруг глаз они мягче, тоньше. Улыбка раздвигает их мелкую сеть и, забытая на лице, долго освещает грубые, словно топором вырубленные черты.