Но они знали и другое: утверждая высокий дух товарищества, поддерживая слабых, объединяя сильных, днем и ночью под сводами тюрем раздавался перестук; днем и ночью выходили на пристани местные ссыльные, обнимали незнакомых людей, прибывших новым этапом. Они знали торжество передовых идей, проникающих сквозь стены централов, через пространства ледяных тундр; свет больших надежд, презрение к палачам, гордое сознание своей правды и великое единство людей труда.
Так читал Костюшко на лицах своих товарищей. Не мешая его мыслям, не прерывая их, но углубляя, доносились до него слова говоривших. Высказывались коротко, берегли время.
Первым говорил Грошев, прибывший последним этапом петербургский рабочий-печатник, набравший первомайскую листовку социал-демократов. На его лице, измученном тяжелыми переходами, багровом от ветра, с темными пятнами — следами обморожения, резко выделялись светлые бородка и усы. Забинтованные кисти рук, также обмороженных, неподвижно лежали на столе.
У него была манера делать паузы между фразами, во время которых он задумчиво прикусывал кончик пушистого уса, как бы обдумывая, что говорить дальше. Это придавало какую-то необычную значительность его речи.
Он говорил коротко, отрывисто:
— Нам довелось на себе испытать циркуляр Кутайсова в действии. Да, на нас пришелся первый удар. Мы шли по этапу. Но и здесь нас настиг кутайсовский кулак. Наша партия состояла только из политических. Всего двадцать человек. Из них девять женщин. В хвосте двигалось несколько саней с вещами, как всегда. Очень скоро мы почувствовали, еще ничего не зная о новых порядках, какое-то особое ожесточение конвоя. Особую свирепость этапного режима. Одна из женщин ослабела, упала. Мы потребовали положить ее на сани с вещами. Начальник конвоя грубо отказал. Мы понесли ее на руках. В тундре ветер сбил с ног двух женщин. Конвойный офицер приказал солдатам поднять их прикладами. Мы не могли так больше…
Грошев замолчал, провел ладонью по лицу, словно снимая невыносимо тяжелое воспоминание.
— Мы пришли на станок, там заявили, что дальше не двинемся, если ослабевшим женщинам не разрешат сесть в сани. Офицер, начальник конвоя, выслушал, пожал плечами: «За протест оставшийся путь пройдете в кандалах».
Мы стояли на своем, понимая, что должны довести дело до конца здесь, на станке… Там, в поле, в тундре, мы уже бессильны. Мы добились своего. В Усть-Куте нашу партию, как обычно, ожидали местные ссыльные. Это же, вы знаете, многолетний обычай. И многие из нас имели письма и деньги для передачи ссыльным от их родных. По неписаным обычаям, это всегда допускалось…
Но нас загнали на этапный двор, оттеснив встречающих.
Подъем скомандовали, когда еще не рассвело. Но за оградой этапки уже стояла группа ссыльных. Они бросились к нам. И здесь усть-кутский пристав и начальник конвоя устроили настоящее побоище, отгоняя ссыльных. Тогда мы вернулись в избу этапки, не слушая команд. Быстро договорились между собой. Я заявил от имени всех, что мы отказываемся идти дальше, пока не дадут возможности встретиться с местными ссыльными. Нас выслушали. Некоторое время мы ждали… Затем в избу ворвались конвойные солдаты под командой пристава. Они принялись избивать нас. Всех. Мужчин и женщин. «Зачинщиков» вывели из избы. Заперли в нетопленую баню. Наутро мы снова отказались выйти на этап. Нас связали и положили в сани. Было сорок восемь градусов мороза. До ближайшей деревни пятьдесят верст. Там мы оставили обмороженных товарищей… Мы не знаем их дальнейшей судьбы.
Грошев сжал кулаки, опустил их на стол, нервная судорога исказила его лицо:
— Мы были доведены до такого состояния… Не думали уже о последствиях. Отказались идти дальше. — Он остановился, перевел дыхание: — Мы просто обезумели. В общем, нас заковали.
«Заковали!»… Внезапно знакомое каждому слово упало по-особому жестко и веско.