Видя, что шум не смолкает, он поднял руку и, уже обращаясь к одним гомрулерам, крикнул: «Я хочу говорить!» Канаки тут же стали рассаживаться по местам. Тогда Руссель обратился к Тэрстону, продолжавшему стоять в кресле:
— Вам, кажется, необходимо освежиться, мистер Тэрстон, я ничего не буду иметь против, если вы пройдетесь.
— Нет! — ответил Тэрстон, с помощью соседей слезая с кресла, — Нет, я прошу слова! — и, одернув сюртук, направился к трибуне.
— Слова? Прежде чем просить слова, надо дать договорить другому.
Тэрстон остановился, посмотрел на Русселя и молча повернул назад.
— Гомрулеры! — продолжал Руссель, обращаясь к своим единомышленникам, — Вы видели и слышали, как этим господам тяжело расставаться с тем, что им так легко досталось. Еще раз повторяю, вы сами виновны в народных бедствиях, вы, не будучи ни калеками, ни детьми, терпите и допускаете над собой хищничество и насилие. Я кончил, мистер Тэрстон.
Заняв место на трибуне, Тэрстон полуобернулся к президенту сената.
— Вы злоупотребляете своей властью, господин президент, — тяжело дыша, произнес он. — Вы как глава сената должны блюсти порядок, а вы подогреваете страсти. Вы пользуетесь своим положением для морального давления на членов сената, — И, едва договорив фразу, торопливо сошел с трибуны.
— Есть еще желающие высказаться по поводу резолюции сенатора Тэрстона? — спросил Руссель.
Желающих не оказалось.
— Кто за резолюцию, прошу поднять руки.
Руки оппозиционеров дружно взметнулись вверх.
— Кто за то, чтобы признать ходатайство ненужным, неуместным и пока несвоевременным?
Руссель помедлил и с едва заметной улыбкой произнес:
— Подсчет голосов, кажется, излишен, резолюция отвергнута подавляющим большинством голосов.
Шум готов был снова заглушить его слова, тогда он возвысил голос:
— Разрешите сделать заявление. Сенатор Тэрстон указал мне на несоответствие моего положения и моего поведения. Действительно, президентство несколько связывало мне руки; чтобы свободно защищать намеченные нашей партией реформы, я слагаю с себя президентство и постараюсь служить гавайскому народу в качестве простого сенатора.
«ЛЮБОВЬ МОЯ БУДЕТ С ТОБОЙ»
И снова гавань Гонолулу.
Ревущий, полный новой силы гудок отплывающего океанского парохода на несколько минут заглушил все другие портовые звуки и шумы. Пароход тронулся и медленно двинулся вдоль пристани.
Руссель в белом костюме, без шляпы стоял на верхней палубе и смотрел на пристань. На его шее висело несколько тяжелых ярких гирлянд. Цветы чуть завяли, и от них исходил опьяняющий сладкий аромат.
Руссель прощался с Гавайями.
Его глаза были сухи, а сердце билось ровно и отчетливо. Даже наступившая старость не сделала его сентиментальным. Далеко внизу пристань и набережная кишели народом. Добрая половина этих людей пришла, чтобы проводить его. Вон Укеке с женой, вон сенаторы-канаки, вон добряк Дезирэ и рядом с ним «настоящий янки из Вермонта» Томсон…
— Каука Лукини!..
— Счастливого пути!
— Не забывай нас!
— Каука Лукини!
— Каука Лукини!..
Руссель махал друзьям шляпой.
Совсем незнакомые люди — белые, канаки, китайцы, японцы, услышав его имя, присоединялись к провожающим.
Люди на пристани и набережной запели «Алоха оэ», ту песню, которую много лет назад, в годы своей молодости, написала королева Лилиуокалани.
Уже десять лет прошло, как была свергнута королева Лилиуокалани, уже выросло поколение, которое плохо знало ее имя, а песня жила.
В этой песне пела душа гавайского народа.
«Алоха оэ» звучала на празднествах и митингах, ею народ встречал и провожал своих любимцев и героев. «Алоха оэ» стала национальным гимном канаков.
В этой торжественной и печальной песне говорилось о красоте гавайских гор и долин, о жарком солнце, о любви и разлуке:
Руссель смотрел на поющих и видел тысячи устремленных ка него глаз, тысячи протянутых рук. В глазах светились любовь и дружба. Руссель не искал популярности: он просто всегда поступал так, как велела ему его совесть, совесть русского революционера.
Он видел угнетенных канаков и, не задумываясь, отдавал им свое время, силы и талант. Он должен был поднять их на борьбу за право жить по-человечески и поднял.