Если бы только в ней жил кто-нибудь…
Эта крепость, столь дряхлая с виду, внутри оказывается еще крепкой, живучей. Мы входим в приоткрытые ворота, по крутым ступеням высокой лестницы поднимаемся к входной двери. Такой подъем означает, что изба поставлена на подклеть — поддерживающий сруб, где могли быть хлев или кладовая. Замочная скоба у двери вырвана, виновато свисает большой запертый замок: не уберег дом. Да и как уберечь за годы полной заброшенности? Каждое лето на кулиге разбивают свой стан механизаторы, на лужайке перед домом и сейчас видны остатки их кострища. Сюда входят все кому не лень. Вот и я тоже, не гость, не тать. Из сеней мы попадаем на просторный мост, я бы назвал его коридором.
— Изба в мосту, — говорит Сережа и показывает на комнату впереди нас.
Действительно, это не просто комната, а маленькая изба в большой избе, как матрешка в матрешке, под общей крышей. Мы поворачиваем направо, входя в большую избу, где кислый запах старого хлама, сумеречно освещенного запыленными окнами, не может забить, не в силах ослабить неотсыревший, нетленный, чистый запах могучих еловых бревен в стене, некрашеных потолков. Перед окном на столе валяется самодельная застекленная, но теперь разбитая рама с семейными фотографиями, карточки выпали — рассыпаны по столу, по полу.
Стол, скамейки, полки, полати возле печи и деревянные грядки (навесы) для противней с выпеченным хлебом, пирогами — все так ладно, весомо, надежно, как будто делалось на тысячелетие. А всевозможная утварь, посуда, целый базар лубяных кубышек с крышками, бочонков, корзин, берестяных туесов, деревянных ложек! Все это сработано, как для богатырей, а теперь за ненужностью валяется под ногами, мы спотыкаемся, перешагивая через это богатство.
Назад по мосту переходим на поветь (сеновал) — и здесь то же обилие вещей, словно пришедших из древности: прялка с куделью, деревянный ткацкий станок, кованые сундучки, способные украсить любую городскую квартиру, деревянные вилы. Старики, жившие в этой избе, — он и она — держались старых привычек, обычаев дедов и прадедов, не любили, видно, приобретать что-либо готовое, предпочитали делать сами. С большой осторожностью я беру в руки то одну, то другую вещь, удивляясь отсутствию трещин, добротности каждой находки.
Вымыть бы в этой избе полы, вытряхнуть пыль, перемыть посуду, заново перекрыть крышу, починить двери и ворота — и живи еще целую жизнь!
Старик умер, старуха заперла дом и уехала к своим детям — возможно, это ее сын глядит со старой фотокарточки, подписанной бравым ефрейтором Белозерцевым? Судя по дате, сейчас ему уже под 50. Где он теперь? Я забываю спросить у Сережи. Слишком много всего нового, невиданного. Отвлекает.
Покидая Трезубиху, оглядывая с вершины двинские дали, я представляю себе вдруг приход зимы, когда темно-зеленый круг тайги, обведенный горизонтом, станет белым и на белый, облитый сказочным сиянием кружок кулиги выбегут один за другим волки, отбрасывая на снег хвостатые тени, и начнут выть на луну…
— Сережа, давай вернемся в Пермогорье! Если верить книгам, ты живешь там возле непогибшего сокровища?
По щучьему велению, по нашему хотению «газик» подкатывается к северодвинскому берегу, и на краю обрывистой крутизны над нами встают иллюзорно высокие стены маленького трехглавого храма, сработанного мужичьими топорами в 1665 году. Егорьевская, говорит Сережа, церковь.
Простая по исполнению, она не проста по вложенному в нее чувству. Если медленно повести взгляд от ее основания к трем куполам, к вам сначала придет ощущение силы и надежности, затем изящества вместе с легкой игрой и застенчивостью. Кажется, будто могучий северянин, расставив для упора ноги, поднял над рекой трех обнявшихся девиц или отец вынес своих дочерей на берег, выхватив их из пучины разбушевавшейся Двины.