5
И никто не спасет меня — ни жена и ни дочка. Ведь я сломаю их жизнь, потащу их в глухомань. А ради чего? Ради себя? Да, да, ради себя одного, чтобы выполнить какой-то несуществующий долг, какую-то муку, чтобы понять себя, испытать… Но ради чего? Ради чего все эти мучения, горе это, тоска? А ведь я еще молодой и мне бы нужно жить, жить и не искать утешений. Да, да, жить! Но как? Как?! И чему отдать свои лучшие годы? А они ведь — не вечно. И что после них? Один дым, только дым, пустота… Но ведь можно иначе? Но как решиться, как выбрать свой подвиг? Да, да, свой подвиг, свое испытание!.. Вон Чехов жил свободно, размеренно, а потом метнулся на Сахалин, на край света! Да, на край света… И мог сотню раз умереть по дороге, ведь его уже съедала чахотка. Мог утонуть, мог погибнуть, но он бросился сквозь сибирскую тайгу, сквозь распутицу… А ради чего?.. — и я рассмеялся. И точно бы сразу проснулся, обрел себя — ну он-то, мол, знал, зачем ему Сахалин, а вот мне-то зачем эта Заборка?.. И кто оценит мое геройство, да и никто не оценит. У великих, видно, свои законы, а у других, видно, тоже свои. Но почему? А душа? Да и какой пример подам дочери? Но она ведь маленькая и пока не поймет… И вдруг мне нестерпимо захотелось увидеть свою Катюшу, и я даже весь замер и сжал себя, но это… это не проходило. И тогда я снова и снова смотрел в окно, я искал свои деревья, приглядывался, но вместо них на меня оборачивались, тянулись ее глаза… Прости меня, Катя, прости… И чтоб больше не терзать себя и не мучиться, я направился к двери, но на пути встала Клавдия Ивановна и загородила проход.
— А у нас чай еще… Куда вы? Мы же обидимся. Сейчас торт нарежем, самый свежий, домашний. — Она взяла меня бережно за руку и усадила за стол. Ее доброта меня как будто связала. Мне хотелось уйти, но что-то мешало опять, не отпускало. А может, я боялся ее обидеть — так и было, боялся… Рядом с Клавдией Ивановной сидела Феша. На ней было теперь одно старенькое темное платье. Кофту она уже сняла, потому что в комнате стало жарко. Да и Клавдия Ивановна была тоже в темном, печальном платье. Всю жизнь она носила траур по мужу, а познакомилась она с ним еще давно, на фронте, в полевом южном госпитале, где работала санитаркой. Я знал об этом, потому что жил с Клавдией Ивановной в одном подъезде, только наша квартира была на втором этаже, а у ней — даже на пятом. Я часто видел, как она лезла к себе, на пятый, точно покоряла какую-то гору, и дышала она запаленно, как лошадь. И еще я часто видел ее на лавочке у самых дверей подъезда вместе с другими старухами. Они подробно обсуждали каждого, кто входил в дверь и кто выходил. И я всегда на них злился и нервничал, и на Клавдию Ивановну злился: еще, мол, была на фронте, а теперь опустилась… И все это мелькнуло в голове сейчас, как дуновение, и я почувствовал не то вину перед ней, не то даже стыд. Она смотрела на меня живыми притягивающими глазами, и голосок был такой же притягивающий, глухой:
— А я вот что придумала. Не обессудьте… — она замолчала, потом опять начала. — А давайте помянем наших мужей. Им уж с нами не праздновать, им уж снами не кушать. Но все равно — они вот где сидят! — Она притронулась к горлу. — Так что помянем. Они заслужили.
Она налила всем немного вина, потом внимательно посмотрела на Фешу.
— Всю жизнь мой Коленька был вот тут. — Она снова притронулась к горлу, вздохнула. — Но я всегда, Феша, знала…
— Что знала-то, договаривай! — Феша решительно подвинула к себе рюмку, потом так же решительно ее переставила. Вино она, видно, совсем не пила.
— А то знала, Фешенька, что я переживу Колю. И буду хранить об нем память, пока не помру…
— Так оно. Мы все заранее знаем. Голова не знает, а душа знает. Ее, голубушку, не обманешь, — Феша подняла голову и громко чихнула.
— Вон, вишь, душа-то простуду ворожит.
— А вам надо чай пить в калошах! — подговорился Олег и подмигнул мне: держись, мол, старичок, пока все нормально. А Феша весело посмотрела на Олега, потом пододвинула поближе тарелку.