— Состарились мы, Нягол, — сказал Мальо.
Они выпили.
— Еще год-два назад каждый божий день работали в кооперативе и еще назавтра оставались силы. А теперь уже нет. Проснешься посреди ночи, сказать, чтобы выспался — так нет, есть хочешь — тоже нет, болеть — ничего не болит. Сядешь на кровати, комната в глазах плывет, и ни встать тебе не охота, ни лечь. Посидим так-то с Иванкой в темноте, а она возьмет да и скажет: эх, Мальо, куда мы с тобой годимся, кругом неспособные оказались, хорошо, что есть у нас такие, как наш Нягол, не то и вовсе людей было бы стыдно.
— Это ты оставь!
— Говорю, как есть.
Хуже всего, что Мальо говорит искренне. Как ему объяснить, как растолковать? Ракия и вечерний покой высвобождали мысли. Вспомнилась недавно услышанная история про брата с сестрой. Было это где-то в пазарджикском крае. Брат, не дожив до тридцати лет, остался без обеих почек. Каждые три дня ему делали переливание крови. Тогда его младшая сестра, по профессии врач, легла на операционный стол, чтобы одну ее почку пересадили брату. А тот и не знал, для чего его снова режут, думал, что настало самое плохое и удивлялся, почему сестры нет рядом. Почка не прижилась, ее удалили, появилась и сестра, уже с одной почкой. Брату она солгала, будто ездила в какую-то длительную командировку, а он был счастлив, что операция прошла благополучно и он будет жить. Не выжил, конечно.
Тут история кончалась, но и этого предостаточно. Какой же надо обладать силой характера, думал Нягол, готовностью к самопожертвованию, чтобы они превосходили надежду обреченного? И как притягателен образ этой молодой женщины, достойной пера древних! Нет, не найдешь в его книгах такой истории, нет и таких слов. Другие истории и другие слова были в них — общественные, поучительные, как и сама его жизнь без жены и детей, а главное, без сердечных волнений, давно уступивших место другим, поучительным…
— И скажу я тебе, — заговорил Мальо, и Нягол вздрогнул. — по-моему, самое главное вот что: если ты взлетел повыше — не поддавайся корысти. Простому человеку можно завидовать, жадничать, даже к чужому тянуться, но большому человеку — нельзя! Не должен!
Нягол прислушался.
— Возьми наше, сельское начальство. Что ни вечер — едят и пьют за государственный счет, что ни год за границу катаются, распустились и ничего не боятся. Спросишь — почему? Да потому, что умно сообразили, держатся за золотую серединку — хвалят их не особенно, но и критикуют не слишком. Поняли, что посередке вернее всего, потому что больше похоже на настоящее. Наша отрасль дает две трети прибыли всего «апека», да руки у нас связаны: что другим, то и нам, разве что работы у нас больше, да почетных грамот, а грамот, как говорит агроном, набралось как у царя Ивана Шишмана…
— А разве эти вопросы не голосованием решаются? — спросил Нягол.
— Голосование-то бывает, да ты же знаешь, какое оно. Люди не смеют пойти поперек — у каждого дети, внуки… А надо тебе сказать, и без голосования хорошо живется, село-то теперь побогаче города будет.
Женщины вернулись из магазина, Иванка скороговоркой рассказала Мальо, кого встретила, кто и что ей сказал, и, между прочим, упомянула, что столкнулась с Еньо, что от него несло ракией и он ворчал, как старый пес. Вовсе человек опустился, на вурдалака стал похож, да ведь пьет-то как… Добром не кончит, дело известное, держись от него подальше, отозвался Мальо.
Нягол их не слушал и потому не узнал, как живет его старый знакомый. А бывший политзаключенный и революционер давно скатился на дно жизни. Тщедушный, одинокий и вечно пьяный Еньо стал злым духом села.
Никто не знал, что именно происходит в душе этого неудачника, а между тем в ней клокотала самая дикая из страстей — неутоленное честолюбие мелкого царька. Выйдя из тюрьмы на рассвете Девятого сентября, Еньо взял первый попавшийся фаэтон и в считанные минуты примчался в село. А там все уже ходило ходуном в ожидании перемен, но Еньо не обратил на это никакого внимания. Кинулся в соседскую плевню, достал спрятанный там пистолет и пошел по еще пустынным улицам. Его тощая фигура терялась среди домов и заборов, из хилой груди с хрипом вырывалась песня, которая не разбудила бы и соседского поросенка, но вскоре все село было на ногах, поднятое грохотом его выстрелов. Выбрав чьи-нибудь кованые ворота, Еньо останавливался, обводил потемневшим взглядом дом и, прежде чем выстрелить в сухие доски, разражался потоком беспредметных угроз. Перед иным домом он, по одному ему известным причинам, стрелял и два, и три раза, щепки летели во все стороны, громкое эхо разносило его дикий восторг а-а-а-а, мать твою так, доска фашистская, изрешечу-у-у-у!