Нягол пошевелился — лунная музыка звучала, будто где-то в поднебесной выси гудел колокол, посылая мощный призыв ко всем живым существам вселенной, бодрствующим в этот поздний час. Не спите, звенела она, не только утро бывает мудрым земля вас рождает — земля и берет к себе, но над нею есть небо, я говорю композиторам, что оно возвышенно, философам — что оно бесконечно, писателям — что оно состоит из кислорода, великого газа жизни и свободы, и если найдется достойный пилот, я увлеку его ввысь и он выпишет своим самолетом от края до края горизонта три единственных слова: «Люди, щадите небо!» — а потом выключит моторы и как птица бесшумно устремится к земле…
Кажется, я впадаю в детство, подумал Нягол, когда соната кончилась и аппарат щелкнул как гильотина.
Готовясь к возвращению в столицу в тот, теперь уже далекий, день похорон, Теодор был вне себя. Кошмарная ночь, которую он провел, закусив уголок подушки и слушая похрапывание жены, а главное — свинцово тяжелый взгляд дочери выбили его из колеи. Наутро он встал разбитый, обессиленный. В отцовском доме хозяйничала Милка. Как всегда, жена его не лишилась ни сил, ни душевного равновесия — чему быть, того не миновать, но раз солнце встало, значит, надо прибрать постели, умыться и причесаться, приготовить завтрак.
Елица не выходила из своей комнаты, не видно было и Нягола. Спят еще или хотят появиться последними? Ему представился мертвый отец, и он снова погрузился во вчерашние густые соленые воды, омывшие и осушившие его раны.
Из кухни доносился противный стук посуды, и Теодор отправился во двор. Там он столкнулся с Елицей, непричесанной и очень бледной. Она крутила в руках былинку и в этом бессмысленном движении ему вдруг увиделся скрытый смысл. Он поздоровался, Елица ответила ему только легким кивком. Будто чужие, стояли они на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Теодор не подозревал о полуночном разговоре дочери с Няголом под черешней, не знал, что происходит в ее душе, но как каждый человек с нечистой совестью жаждал ясности. Душевно изнемогая, в эту минуту он больше всего на свете хотел знать, намекнула ли Елица о чем-нибудь Няголу, но спросить об этом прямо не мог, это было выше его сил. «Как спалось?» — поинтересовался он, растирая себе виски. Елица сказала, что заснула очень поздно, а он? И он тоже с трудом. Елица промолчала. Ногой она чертила неясную фигуру на росистой траве. «Придется привыкать, — примирительным тоном сказал Теодор, — жизнь такая штука». — «Какая?». — Теодору послы шалея в ее вопросе некий подтекст, как всегда неясный, но он решил ни в чем не перечить дочери — он искал малейшей возможности приласкать ее, а в сущности — умилостивить. «Суровая, Ели, суровая и беспощадная». Елица навострила уши: слово «беспощадная» было необычным для отца. «Жизнь всякая бывает, папа», — ответила она, и Теодор вздрогнул — давно уже не слыхал он этого теплого, ласкового слова.
День занимался медлительный и необъятный, щебетали птицы и на душе у него посветлело. Нет, она не выдала, не намекнула, она щадит и бережет отца… Нужен только шаг, небольшой, но верный, и они поймут друг друга, все простят и забудут, — в память о деде, о его могиле… «А хочешь, когда вернемся домой, снова начнем выезжать за город? — тихо спросил он. — По субботам и воскресеньям, без машины, только вдвоем?». Теперь вздрогнула Елица: на какое-то мгновенье она увидела себя маленькой девочкой в коротком платьице с огромным бантом на голове, пустынные аллеи парка. Снизу отец казался огромным и сильным, сильнее всех волков и медведей, притаившихся в кустах… «За город… повторила она; нога ее перестала чертить узоры по траве. — И что?» — «Как что? — Теодор запнулся, не понимаю, ты о чем?»
— «Что мы будем там делать?» — «Будем ходить, гулять, Ели, долго гулять.