— Вечеринка, говоришь?
— А что же еще?
Нягол помолчал.
— А есть возле тебя хоть одна живая душа? — продолжала расспрашивать старуха. — Ну, постирать, сготовить, слово живое молвить?
— Есть, братова дочка, присматривает за мной.
— Женское сердце жалостливое, — рассудила женщина. — Как зовут-то братову дочку?
— Елица.
— Приветливое имя, так, так…
Вдруг она встала, подхватила свои объемистые сумки:
— Заговорились мы тут с тобой, а автобус ждать не будет.
— Будь здорова, — проводил ее взглядом Нягол, глядя, как она ловко переваливается на кривых ногах.
Под вечер Нягол и Елица отправились к Мальо. Увидев нежданных гостей, Иванка запричитала, закудахтала, как наседка; замелькали скатерти, забренчали тарелки, появился и ужин.
— Ба, Нягол, все-то вы нежданно-негаданно, все на маневре нас застаете, — зачастила Иванка.
— На маневре? — прыснул Нягол.
— Так ведь мы с Мальо всю жизнь только и делаем, что маневры, аж пыль столбом. Выучился он этому ремеслу на станции, а теперь дома им занимается — толкни вперед, потом дай назад, открой путь тому составу, пропусти вперед этот, а как глянешь — ан ты и в тупике, всю жизнь маневрируешь, а все там стоишь!
— Что ты на это скажешь, а, Мальо?
Мальо пожал костистыми плечами:
— А что сказать! Не жена, а начальник движения. Только красной фуражки не хватает.
— Какой там начальник движения! Начальник станции и все тут! — смеялась Иванка и сменила тему. — Ох, Нягол, все органы у меня болят, только одному ничего не делается и какому, думаешь? Языку! — и она задорно показала ему язык. — Вот я и говорю Мальо, язык — орган парламентарный, это тебе не шуточное дело, пусти меня в Народное Собрание хоть на полчаса, я такую речь им выдам, что всем на удивление!
Мальо беззвучно смеялся, будто говоря: тебя только не хватало в Народном Собрании…
— И о чем будешь говорить? — любопытствовал Нягол.
— Ты лучше спроси, про что я им не скажу! Про все наши внутренние болезни, почище самого доктора Лечева!
— Был у нас тут один доктор по внутренним болезням, терапевт, значит. На разговоры горазд, а вот болезнь редко угадывал.
— Дак они, наши внутренние болезни, все наружу, чего тут угадывать! — не сдавалась Иванка.
Разговор пошел о сельских делах, упомянули Гроздана, но об остальном говорить избегали. Нягол следил, как ловко Мальо режет свежие овощи, домашнюю брынзу и чувствовал, что его уже не радует ни спелый плод, ни прозрачное молодое вино в кувшине. Только что, приближаясь к окружающим село холмам, он почувствовал в себе холодок, какую-то отчужденность при виде знакомой и любимой с детства картины. Такое с ним было впервые. Даже в те времена, когда Мальо с Иванкой приютили его у себя, как изгнанника, эти пустынные в то время холмы манили его к себе, придавали сил. Сейчас все вокруг полно жизни, все гнется под тяжестью плодов, нигде ни одного заброшенного участка, меж деревьями и кустами вьются утоптанные тропинки, мостки подновлены, промоины засыпаны и заглажены. Однако ничто не ласкает взгляд, не пробегает по жилам ток, возникающий при радостной встрече со знакомыми местами. В памяти всплыла корчма, заслонила все остальное, и он понял, что, пожалуй, в последний раз гостит в этом году у Иванки с Мальо, что встреча с Грозданом и товарищами, вместе с ним сидевшими за кровавым столом, не состоится.
Они с Елицей ехали в автобусе стоя, через плечо у нее была переброшена ажурная кофточка. Именно в ту минуту, когда он это понял, она шепнула ему: «Красиво, правда?» Помнится, он смерил ее тяжелым взглядом, чего она, кажется, не заметила, и подумал: «Даже самые близкие, самые любящие люди порой не подозревают, что творится у тебя на душе. Наверное, и я многого не знаю об Елице, ее отце, Марте. И чем ближе люди друг другу, тем глубже это непонимание и тем труднее им его преодолеть. Милая Елица, она искренне радуется прогулке, ну что ж, она рассуждает нормально: я выздоровел, что было — то прошло, сейчас нас встретят Мальо с Иванкой, у них мы отогреемся душой, а потом поздно вечером будем трястись автобусом обратно в город, она примет душ и заглянет ко мне в комнату в банном халате, с мокрыми, прилипшими ко лбу волосами, и я услышу самое искреннее, самое нежное «спокойной ночи!» Что это говорил Гном в последний раз, перед тем, как оказался в темной сырой пещере?»
— А сейчас, Нягол, какую книгу пишешь, — услыхал он сквозь думы. — Небось, про житье-бытье?
Нет, эта Иванка просто рождена оракулом. И откуда ей знать, что гложет ему душу?
— Чтобы писать о житье-бытье, нужно иметь грехи, Иванка, большие, мотивированные грехи. А мои грехи — мелкие и бессмысленные, ненастоящие.