Выбрать главу

— Пошли.

— Оставь меня, — сказал Теодор.

— Глупости, пошли!

— Оставь меня, брат…

Нягол скрипнул зубами: «Брат»… Ведь ты отрекся? И грубо поставил его на ноги.

Они пошли, крепко держась друг за друга, время от времени Нягол вытирал кровь со лба брата. Безлюдный город отдыхал, за окнами не мигали синие отсветы телевизоров. В который раз он так и эдак поворачивал в мыслях услышанное от Теодора.

— Откуда об этом знает Елица? — спросил он.

— Не знаю…

— А почему ты решил, что ей это известно?

— Мне попался ее дневник.

— Значит, кто-то ей сказал?

— Ничего не знаю, брат…

— Перестань ты с этим «брат»! Где подписывал-то?

— В военном министерстве. Прежде, чем ехать на учебу.

— Прежде, чем поехать в Германию, — уточнил Нягол. — А почему там?

Теодор пожал плечами, резко скорчился, его затошнило.

Нягол вошел в дом на цыпочках — стояла глубокая ночь. Елица спала. Он был трезв. Наверное, даже анализ не обнаружил бы у него в крови алкоголя. Нягол вышел на балкон, долго и бесцельно блуждал взглядом по окаймленным россыпью огней склонам Витоши. Никогда раньше не видел перед собой он так отчетливо всю свою жизнь, с юношеских лет до нынешней ночи. Помнится, ребенком он очень любил рассматривать рассыпающуюся и мигом образующуюся заново кристаллическую плоть калейдоскопа, неповторимую, неудержимую, захватывающую. Теперь перед его прозревшими старыми глазами наконец-то остановился огромный калейдоскоп жизни. Каждое стеклышко в нем встало на свое место и уже не сдвинется оттуда — этот калейдоскоп мертв.

Правда это или он обманывается? Неужто после всего пройденного, всего пережитого — от раннего сентябрьского утра сорок третьего, когда он попался им в лапы, до пощечины в квартальном гефсимайском саду — неужто после всего этого круг замкнулся, все встало на свои места, последний мотылек-иллюзия упорхнул? Да, кажется, нынче ночью круг замкнулся…

И все же сцена в скверике казалась ему кошмарным сном. Он знал малодушие брата, знал и жестокость тех времен. Но неужто страх может так просто заглушить зов крови, поглотить и иссушить его? Что могли сделать ему — отличнику, еще совсем мальчишке? Самое большее — время от времени приглашать для проверки или отозвать из Мюнхена, из рейха. Неужто он из-за этого? По-видимому, да. Поистине невероятное существо-человек: один гниет в камере ради далеких идей, другой продает родную кровь за какое-то свидетельство, выданное смертными врагами брата…

Но так кажется, с его, Нягола, колокольни. А с Теодоровой? Что происходило в его сломанной душе, в честолюбивом уме — пленнике жалких научных миражей? Вот что произошло: разум отвернулся от души, согнувшейся перед жизнью. Нягол засопел, горе тому, кто отделит разум от сердца, отлучит мысль от материнской груди души: он будет способен на низость, высшую низость человеческого разума. Значит, так, брат писатель, надо было дожить до того, чтобы лицом к лицу столкнуться с братоотступничеством — только после этого ты сформулировал свою мысль о разуме и душе четко и ясно. Нягол снова засопел. Дальше уже понятно. Там уже последствия, объяснения, понимание, а значит, и прощение. Теодор всю жизнь молчал, таился ради самого себя, а главное — ради Елицы, он сам в этом сознался, и ты его понимаешь: отец по воле природы, он хочет остаться отцом и по снисхождению жизни.

Горько…

Нягол вернулся в кабинет, полистал густо исписанные листы, схватился за ручку и нарисовал поперек строк огромный вопросительный знак. Да, все остальное — детали: и то, откуда об этом узнала Елица, и почему Теодор дал расписку у военных, как произошло, что она не выплыла наружу. Так распорядилось время: он, старший брат, преданный младшим братом, должен стать судьей своего ближнего. Готов ли он к этому? Кажется, да, хотя судить других он готов не был. Мина оказалась права. По-видимому, была права и в другом: он, верный своему времени, не смог выполнить свою высшую миссию — снизойти к грешнику, оказать милость падшему, подать утешение несчастному и надежду слабому, — он, незадачливый судья…

Нягол не чувствовал приступов гнева, обуревавших его в скверике, — они начали стихать стой минуты, когда Теодор упал на колени и он увидел у него на лбу кровь. Теперь этот гнев стал далеким и приглушенным, как далек горизонт его будущей памяти о сегодняшней ночи.

И все же — от кого отрекся его малодушный брат? От родной крови, текущей в жилах обоих? Или от подпольщика, большевистского агента Нягола Няголова? От всего и ни от чего, а в сущности — от своего будущего ребенка… Ему ужасно захотелось выпить. Он достал непочатую бутылку и хлебнул прямо из горлышка.