– Пластиковый.
Как бы я хотел все тебе сказать и показать. Как же я рад, что не придется.
Ты выдыхаешь, опаляя мне кожу, и в нее же улыбаешься:
– Тогда бы ты уже расплавился.
Не понимаешь. Остается только дождаться, когда ты меня толкнешь. Если я хочу жить, то должен тебя остановить. Только… я совсем не знаю, хочу ли я теперь жить. Так. Спасая себя, неизвестно зачем.
– Итан, – зовешь осторожно, чувствую, буквы катятся с моих плеч к пальцам, спрыгивают со стиральной машины и звенят, как четвертаки, по полу.
– М-м-м.
– Если тебе тяжело, давай вместе. – Жить или умирать? – Я же вижу, что небезразличен тебе. – Отстраняешься немного, хочешь посмотреть в глаза. Или в сердце. Расчесанное до крови.
«Небезразличен». Какое легкое слово. Мягкое и плавное, словно современные лифты.
– Ты мне только расскажи, объясни. Подпусти, Итан. – Руки развязывают поясницу, опускаются ладонями мне на колени – защитной экипировкой. – Я же тебя… – Осекаешься, шумно дышишь, почти сопишь. Ты меня что? Что ты хотел сказать, что проглотил, несильно сжимая пальцы? – Я же в тебя влюблен по уши. – Мне хочется сказать, что ты меня знать не знаешь. Только это чертово вранье. Ты же и фразу перестроил, заранее зная все мои потенциальные контратаки. – Я не причиню вреда.
Влюблен – это меньше, чем любишь? Условная разница во времени вообще или времени, проведенном вместе? А если бы я с тобой тысячи лет из жизни в жизнь? Такое время считается? Слова звенят монетами, катятся по мне, толкаясь, тормозят, врезаясь в легкие. Отзвук в перепонках, а дышать сложно. Мне лучше мотать головой.
И я мотаю как заведенная игрушка, уткнувшись взглядом в твою грудь. Вот бы коснуться и ладонями обнять тебе сердце. Аккуратно и бережно. Я бы смог, Чоннэ, слышишь? Я бы его спрятал ото всех и смотрел, как бьется. Только у меня руки, как тряпки: в разводах, грязные, неотстиранные. Я ими к тебе тянуться не должен. И ты ко мне – тоже.
Только зачем-то продолжаешь. Тяжело вздыхаешь на мое молчание. И тихонько снова подбираешься. Руки медленно – с легким шорохом по ткани – за плечи, склоняют к себе, побуждают утонуть в изгибах твоей шеи, орошая соленой трагедией.
Я такой плакса. С тех далеких дней, когда, лишь оставшись в спальне в одиночестве, вспоминал, что умею разливаться прозрачными красками, на вкус солеными, как раствор для вызывания рвоты. Кисло и холодно. А с тобой почему-то сладко и горячо. От тебя пахнет уютом дачи. Спелыми фруктами с вязкой фруктозой, молодыми деревьями и немного свежей газетой. Ты пахнешь, как дом. Как мой настоящий дом. Я бы в тебе зарылся кротом, веришь? Добровольно завязал глаза, если б знал, что ты всегда будешь рядом, чтобы вести. Только ты не будешь.
Я сделаю пару шагов без тебя – и со скалы, в незастывший цемент или открытый люк – насмерть. Ты можешь решить, что я преувеличиваю, но я, скорее всего, даже преуменьшаю.
– Я тебя впервые увидел в середине первого курса в президентском доме у одного студента Гарварда. – Молния какой-то из моих ветровок царапает стекло барабана. – Ты стоял на пороге кухни в капюшоне и маске. Может быть, ты видел меня, я тогда только познакомился с Юнином и Лиеном, они были со мной на кухне. – Продолжается торнадо над нами. – Я тогда не видел твоего лица, даже не понял, как ты выглядишь, только запомнил рыжие волосы. – Твой ровный мягкий голос топчется по моей шее. – Когда ты пропал, я стал спрашивать у ребят, кто ты. Они не знали, а мне… – как кошка лапами, – мне стало очень важно. Важно знать. – Мнется, готовится свернуться и засопеть. Меня усыпить тоже. – Ты почти сразу перекрасился. В такой… что-то вроде серого. Здорово усложнил задачу, но через неделю мы столкнулись в дверях аудитории, и я все равно сразу тебя узнал. Просто почувствовал. Как в слащавом кино. Посмотрел, а в голове такая же слащавая мысль: в мире семь с половиной миллиардов человек, Чоннэ, а вот этот – твой. – Ладонь вдруг ложится мне на затылок – как нагретое одеяло зимой, и глаза закрываются сами, и легкие рвано глотают воздух; а я уже не чувствую, что он пропитан химией и искусственными формулами фиалок. – Понятия не имею, когда бы я осмелился подойти, если бы тогда в январе ты не сорвался вдруг с места. – Потому, что я чувствую только тебя. Хочу я того или нет: не будет одеколона более стойкого и желанного, чем твой запах. – Ты побежал, а у меня снова этот голос внутренний в голове и всего одна мысль: если не побежишь за ним сейчас, твоим никогда не будет. И я побежал, Итан. И заговорил наконец. Пиздец как было страшно, ты бы знал, – твои пальцы вплетаются в волосы, и ты прижимаешься ближе, ластишься щекой с раскаленной медлительностью и несдержанной лаской, – но я заговорил, – снижаешь голос, – заговорил… – почти на шепот. – Я не врал, когда сказал, что загадал тебя в день Мартина Кинга, Итан. Я мечтаю о тебе с того дня, как увидел.