Выбрать главу

Когда, наконец, через три года я взяла в темноте кино его руку с зажатым в кулаке билетом, он послушно подчинился, и я, успокаивая сердцебиение после первой решимости, замерла на минуту, а потом осторожно вытянула билет и скомкала в шарик, — его покорная рука, голая, мягкая, осталась в моей ладони, невольная, как больная птичка.

Тут протиснулась в круг Люба. На мальчика с баяном она не обратила никакого внимания.

— Ты где, я тебя все ищу, ищу.

— Ты его знаешь? — шепотом спросила я, чтобы не перебивать музыку.

Люба оглянулась на него и скучно ответила:

— А он из нашего класса, Толька Вителин. А что?

Это была ошеломительная удача жизни. Мы будем в одном классе. Я смогу даже говорить с ним, как Надя с Верховым — без всякой справедливости, по случайному праву одноклассницы.

— Почему ты мне про него сразу не сказала?

— Когда сразу? — не поняла Люба.

— Сразу, как мы познакомились, позавчера.

— Поду-умаешь!

Тут Толя перестал играть, поставил баян на табуретку, и круг дал ему дорогу, когда он уходил. У него была застенчивая походка, и лицо то и дело заливалось краской — он его прятал, зарываясь подбородком в грудь. У меня шумело в голове от изобилия всего, что мне являлось. Я не могла выделить главное. Мне хотелось заткнуть уши, закрыть глаза, ничего больше не чувствовать и подождать, пока уляжется то, что уже попало в меня. Но мир не оставлял меня в тишине ни на минуту, и я не успевала разобраться в нем.

— Поду-умаешь, ну и что, что он играет на баяне. У нас и в других классах еще есть мальчишки, которые играют. Ты как будто никогда не видела, как играют. Не видела, да?

Любе понравилось превосходство надо мной.

— Ну, видела, — неохотно соврала я и спрятала свое удивление подальше от ее разорительного равнодушия.

* * *

Сельсовет дал моим родителям квартиру: саманный дом на краю села. Мы сразу же пошли его смотреть. В нем давно никто не жил, мать ревниво пробовала рукой переплеты рам на окнах, озиралась, прикидывая высоту потолков и место для стола. Отец равнодушно прохаживался туда и сюда, чтобы занять время.

— Господи, дай нам бог здесь счастья! — с отчаянной силой сказала мать, стиснув руки.

Ее стало жалко. В доме было сыро и темно, несмотря на лето, и я вышла наружу. В бурьяне у крыльца, облитые светом, цвели ноготки. Я зажмурилась от солнца — так убедительно оно светило, что несчастья казались неправдоподобными. Я присела к ноготкам и стала выпалывать бурьян.

Вышел на крыльцо отец, крикнул матери, что посмотрит огород. Не заметив меня в траве после сумрака дома, он негромко заключил, отвечая за бога на молитву матери:

— Ни хрена тебе счастья не будет.

И засвистел, но тут заметил — в соседнем дворе за штакетником — женщина кормила уток, забыл про огород, который хотел посмотреть, воровато окликнул: «Варь, а Варь!» — и пошел к штакетнику, осмотрительно оглянувшись на дверь.

Я смотрела, как он крадется, и от сильного тока крови вдруг ясно догадалась, что им обоим уже не видать счастья — и ему, и матери: оно все неизбежно перешло ко мне, я услышала его в себе в виде нарастающего гула — приближения моего прекрасного будущего.

С этой поры я смотрела на своих родителей, как бы оглядываясь назад, в никому не нужное прошлое. Несчастья, в которых они горевали, должны были постареть и умереть вместе с ними, как пережитки капитализма, о которых говорило радио. Впереди их ничего не ждало, меня — все.

На другой день мать принялась белить, мыть и обставлять дом, надеясь на перемену жизни. Я помогала. Я вырезала белые бумажные кружева для кухонных полок ради общей красоты и надежды, хотя сама уже знала, что никакие кружева матери не помогут, что все счастье — мое, но не могла же я сказать это ей.

Потом, спустя годы, когда я была уже давно взрослой женщиной, мама как-то сказала мне, что в детстве она тоже предчувствовала свое необыкновенное прекрасное будущее и жила в ожидании его лет до двадцати, пока не родилась я.

* * *

В доме нашем было две комнаты, и в дальней поставили кровать родителей и круглый толстоногий стол, покрытый плюшевой скатертью. Учительница Лидия Васильевна, когда пришла к нам проверить условия, нашла наш дом очень благополучным.

— Не удивительно, что ваша Ева хорошо учится: у вас такие условия! — сказала она матери.

Мою мать Лидия Васильевна тоже когда-то учила, такая она была уже старая. Когда на уроке Люба спросила ее: «А Москва — большая?», Лидия Васильевна подумала немного и значительно назвала самую большую протяженность, какую только могла помыслить: «Двадцать километров!» И мы все ужаснулись огромности нереальной, несбыточной для нас Москвы. Единственно доступный нам по жизни город Климов назывался в деревне просто: Город. Так же, как единственная ягода наших степей — клубника — называлась просто: ягода.