Морщась от неприятного запаха тюремных коридоров, Серизье прошел в парлуар[129]. Он сел у столика и с тяжелым чувством стал соображать, как внушить подзащитному план показаний: «ехал к Шартье, ни о чем дурном не думая, – вдруг, не знаю, что со мной случилось!» Подсказывать подзащитному показания не полагалось. Правда, так поступали многие адвокаты; Серизье этого не любил, но другого выхода не видел. Во внезапном умопомешательстве еще, быть может, была малая, хоть совершенно ничтожная надежда на спасение головы Альвера. Между тем от молодого дегенерата можно было ждать всяческих неожиданностей: мог заупрямиться на своем анархизме и на ненависти к буржуазному миру, мог, пожалуй, объявить, что гордится своим делом, мог, напротив, совершенно лишиться мужества и вызвать полное отвращение у присяжных. Давно не видев своего подзащитного, Серизье побаивался слез и сейчас; он знал, как сламывает людей продолжительное тюремное заключение. Если б мальчишка заплакал на суде, то, в хорошую минуту, при хорошем исполнении, это еще могло бы быть полезно. Но тут, в парлуаре, слезы были бы совершенно ни к чему.
V
Альвера находился в тюрьме уже более года. Тюремное заключение оказалось не таким, каким он себе его представлял: в некоторых отношениях было лучше, в других хуже. Он предполагал, что дни и ночи будет думать о ждущей его участи; в действительности думал о ней теперь довольно редко и, как ему казалось, почти равнодушно. Страдал он в тюрьме преимущественно от дурных условий жизни, от скуки и от безделья.
Он очень изменился. Перемена произошла в нем не столько от преступления и от ожидания казни, сколько от страшного удара бутылкой, полученного им при аресте. В первые дни мучительная боль заглушала у него все другие чувства; вначале он давал показания, почти ничего не соображая. Тюремный врач сказал, что у этого заключенного, вероятно, будет горячка или воспаление мозга, тогда придется перевезти его в больницу. Но горячки с ним не случилось, и он оставался в камере.
Дантист удалил корни разбитых и выбитых зубов, изо рта перестала сочиться кровь со слюной, боль понемногу прошла, и лицо перестало быть опухшим, – насколько он мог судить на ощупь да еще по отражению от поверхности блестящих предметов, изредка ему попадавшихся (в камере таких предметов не было, но они были у следователя). Все же удар очень на нем отразился. В редкие минуты прежней душевной жизни, преимущественно по ночам, ему казалось, что он впал или впадает в идиотизм. «Может быть, этот удар лишь вызвал быстрое развитие идиотического начала, которое было во мне и прежде?» – с усмешкой думал он. Но так как сам это думал, то этому почти не верил.
Свое положение он обсудил трезво и относительно своей участи не заблуждался, особенно после того, как узнал, что раненный им полицейский умер. Само по себе это на него не произвело большого впечатления, но он понял, что кончено, что никаких шансов на спасение жизни у него нет: грабитель, убил двух человек, в том числе их полицейского, иностранец, sale étranger[130]. Впрочем, один шанс из тысячи был: если б в составе присяжных подобрались в большинстве враги существующего строя, коммунисты, анархисты, левые социалисты. Это было совершенно невероятно: «Шесть – или даже семь? – человек из двенадцати! Да они, конечно, и подбирают людей для своего суда…» Не раз ему приходила мысль о самоубийстве. Способ мог быть как будто только один: разбить себе голову о стену. Он часто приглядывался к стене, которая снизу метра на два почему-то была выкрашена черной краской, пахнувшей чем-то вроде креозота. Если заложить руки назад и с разбега удариться головой? Но какой разбег на три шага, и силы не хватит, и, вернее, не умрешь, а лишь причинишь себе тяжкую рану и совсем превратишься в идиота. Да и не стоит: такая смерть мучительнее гильотины. Повеситься было крайне трудно: против этого властями принимались меры. Зарезаться? Тоже почти невозможно. Парикмахер, обходивший заключенных раз в неделю, не выпускал бритвы из рук. Альвера от бритья отказался из брезгливости: ему были противны бритвенные принадлежности тюрьмы. Он отпустил бороду – этим вдобавок скрывались следы удара, – вначале целый день нервно ерошил щетину, потом привык. Обдумав все, он оставил мысль о самоубийстве.