Затем боль в боку прошла, и мысли его стали менее жестокими. Он с усмешкой подумал, что все-таки не может себя причислить к числу жертв общественного строя, хотя едет на taxi вместо собственного автомобиля. «Не со вчерашнего дня все это существует, и думали об этом немало умных людей, и ничего они не придумали, кроме разве фонарей. Черт с ними, со спекулянтами!..» «Черт с ними» всегда несколько его успокаивало.
Осеннее утро было очень хорошо – «просто вставляй описание природы, как это делает Эмиль на каждой десятой странице своих мануфактурных изделий». Вермандуа, щурясь, читал названия улиц (зрение тоже слабело) и думал, что в самих именах этих – Севр, Вирофле, Версаль – есть нечто прелестное, пленительно-нежное, чего нет нигде в других странах. Эта дорога была когда-то центральной артерией мира. Теперь, на разных Avenue de Versailles и Avenue de Paris, за каждый камень, за разваливающиеся дома, за трехсотлетние лачуги еще цеплялась небогатая, серая, скучная жизнь или, свалив их, строила что-то свое, тоже небогатое, серое, плоское, скучное. «Да, судьбы Европы решались между Тюильри и Версалем. Плохо решались? Все же несколько лучше, чем теперь!..» Автомобиль замедлил ход, пропуская встречный воз, запряженный гнедым першероном. В виде этой огромной, тяжелой, неторопливой, необыкновенно симпатичной лошади было что-то успокоительное, тоже бесспорно доказывавшее превосходство старого времени над новым.
В Версале Вермандуа велел шоферу остановиться у дворца и с досадой почувствовал, что в ресторан идти незачем: есть совершенно не хочется. До начала заседания оставалось более часа. Он немного погулял по городу, остановился по непреодолимой привычке у витрины книжного магазина и увидел новую книгу Эмиля. На бумажной» ленте было написано: «Vient de Paraître. Enfin le livre qu’on attendait»[154]. Вермандуа выругался. «Он теперь пишет по роману каждые шесть месяцев. Какое счастье, что ему за семьдесят пять!» (Эмилю всегда мысленно накидывал года три или четыре, и было очень приятно, что Эмиль еще старше его.) Прошел в сад и подумал, что, быть может, находится тут в последний раз в жизни: «Надо бы проститься…» Он довольно часто прощался с разными знаменитыми местами. В отношении Севильи или Венеции это все-таки было естественно. Но в душе он не верил, что может навсегда расстаться с Версалем: настолько это было свое, коренное, от него неотделимое. Вермандуа остановился на лестнице и в тысячный раз полюбовался единственным в мире зрелищем.
«Версаль, что такое Версаль? – думал он. – Порядок? Разум Франции? Французская гармония? Французский здравый смысл? Все это не помешало драгоннадам, отмене Нантского эдикта[155], бессмысленным войнам. Но порядок Людовика XIV действительно ничего не теряет по сравнению с нынешним хаосом. Расин мог не бояться, что в одну прекрасную ночь его отравят ядовитыми газами. Он знал также, что его ни в каком случае не повесит взбунтовавшаяся чернь. Расин жил в своем доме, со своим садом, со своими лошадьми, собаками. Нельзя подходить к миру с точки зрения одного Расина. Однако и рядовому французскому крестьянину жилось тогда все-таки более спокойно, чем теперь, – разумеется, если он был католик. Зачем же ему было становиться протестантом? Он одинаково мало понимал в Боссюэ и в Лютере… По существу, как писатель Боссюэ выше Лютера, как мыслители оба они вполне стоят друг друга… Монархической идее принадлежит прошлое, – а вдруг ей принадлежит и будущее? Маловероятно? Но на моих глазах происходили события еще гораздо менее вероятные.
В этом дворце, в этом парке нет на самом деле той ясности, которую обычно им приписывают, но в них есть необыкновенное величие и необыкновенная уверенность, – их строил человек, знавший или, по крайней мере, убежденный, что строит на столетия. Ни наша трещащая по всем швам демократия, ни тем менее Гитлер и Сталин этой уверенности не имеют: как приступить к постройке Версальского дворца (во всех фигуральных смыслах слова), когда во вторник в палате опаснейшая интерпелляция?[156] Зачем строить Версаль, если задолго до окончания постройки, быть может, окажешься на фонаре? Версаль неповторим, как неповторимы площадь Св. Марка или парижский собор Божьей Матери. При Людовике XIV этому не грозила ни малейшая опасность, тогда как теперь все может быть разрушено аэропланами в несколько минут. Разумеется, человечество идет назад несмотря на технический прогресс или, вернее, вследствие технического прогресса. Абсолютное количество зла растет в мире со сказочной быстротой. Что до зла относительного, приходящегося в среднем на долю одного человека, то об этом судить трудно. Вероятно, и оно выросло со времен Людовика, ибо твердая уверенность в загробной жизни с огромным избытком покрывала отсутствие оспопрививания и железных дорог…»
155
«Драгоннады – во Франции с 1681 г. принудительные постои драгун, имевшие целью терроризировать гугенотов. Драгунам дозволялись «необходимые бесчинства». Нантский эдикт, гарантировавший права гугенотов, отменен Людовиком XIV в 1685 г.