Выбрать главу

- Что случилось?

- Ничего не случилось. Просто я еще не научилась ненавидеть. Меня научили всему: и как любить, не любя, и как не верить, веруя, и как курить марихуану, и как брать деньги, - только вот меня никто не научил, как надо всех вас ненавидеть. Я чувствую, как я ненавижу, но я не знаю, как это сделать, чтоб вы поняли мою ненависть! Я все ждала, когда же вы захрапите, как мой отчим после того, как он кончал любить маму, когда же вы захрапите.

...Встречаясь с хиппи, я убедился, что, помимо своих главных доктрин неприятие буржуазной, фарисейской морали и наивного, но чистого призыва: "Люби, а не воюй!" - они исповедуют так же некий "возрастной расизм". Если тебе за тридцать, то, следовательно, ты обязательно ретроград, буржуа и представитель "проклятого истеблишмента". Я мог понять этих ребят, ибо нет ничего страшнее буржуа, весь "мир" которых сводится к тому, чтобы верно подобрать цвет книг к тону обоев. Людям моего поколения, знавшим окопы Сталинграда и Братскую ГЭС, дух буржуа ненавистен ничуть не меньше, чем хиппи. Но хиппи бегут от проблем в самих себя, в марихуану, в Непал или на Курасао; люди моего поколения считают, что проблему надо решать классово, иначе будет дезертирство, за которое и в дни мира надо карать, как в годину войны.

А как карать ее, эту маленькую, рыжеволосую, с глазами, полными слез? В чем ее вина? И вправе ли мы винить детей, не выверив поначалу самих себя своим внутренним трибуналом отцовства?

- Хочешь бутерброд? - спросил я.

- Конечно, хочу.

Она стала жевать бутерброд с сыром, - по-прежнему шмыгая носом.

- Воды у вас нет? - спросила она.

- Воды нет. У меня есть на донышке кальвадос.

- Я и без кальвадоса могу раздеться, если только вы рискнете, - двери-то в этих купе не запираются.

- Ты похожа знаешь на кого?

- На кого? - спросила она, отхлебнув кальвадоса.

- Ты похожа на боксера в весе пера, который прет на Джо Луиса.

Девушка вдруг улыбнулась:

- Сразу видно, что вы старый. Мы знаем Мохамеда Али, а вы - Джо Луиса. У вас больше нет бутербродов?

- Нет.

Девушка с сожалением посмотрела на оставшуюся половину и протянула ее мне.

- Ешь. Я только что обедал, - сказал я.

- Зачем врете? В Хоспиталитэ нет ресторана, а ехать туда из Андорры два часа. Какое же "только что"? Почему вы все врете, а? Добро, зло, - а все равно врете. Только один человек на свете не врет - этой мой отец, а его-то я и не видела ни разу в жизни. Профессора врут: "Изучайте медицину, это наука будущего!" Какого черта ее изучать, если все равно мы обречены на смерть? Писатели врут - и когда придумывают хорошие концы, и когда сочиняют плохие. Ромео и Джульетте надо было остаться живыми, а их почему-то убили. И Лиру надо было победить своих сучонок, а он умер. Политики врут - говорят: "Мы боремся за мир", - а бомбят беззащитных... Вот поезд не врет - он едет. А мы все в поезде - лжецы.

- А ты куда едешь-то?

- Не знаю. Наверное, к отцу.

- Где он живет?

- В Австралии... Вернее-то не в Австралии, а в Папуа...

"Господи, - ужаснулся я, - как она похожа на того рыжего миссионера из Папуа!"

- Откуда у тебя деньги на такую дальнюю дорогу?

- У меня нет денег.

- А как же ты едешь?

- Зайцем.

- А если придет контроль?

- Меня задержат. А я дам адрес отчима, и он вышлет денег.

- А что ты будешь есть, пока он вышлет деньги?

- Я стою сто франков: молодая, во-первых, иностранка, во-вторых.

- Дура ты, - сказал я, - маленькая вздорная дура.

- Вот-вот, - ответила она. - Это всегда говорил мой отчим.

- Это он говорил верно.

- А еще он цитировал священное писание. Прекрасная литература. Только если б он при этом не гладил меня по заднице. А мама не спала с мальчиком, который делает по пятницам уборку в доме. А сосед не подсматривал в бинокль в нашу ванну, когда я там моюсь. А дедушка, у которого сто тысяч, не врал бы мне, что он нищий старик и не может выручить меня в настоящее время пятьюдесятью фунтами. А священник, у которого я исповедовалась, не пришел бы после исповеди к моей маме. А подруга бы не отбила моего парня. А парень бы этот не рассказывал всем про то, какая я.

Она снова легла на кушетку и, закурив, закончила:

- А в Португалии бы не сажали в тюрьмы. И не стреляли б в Ольстере. А в Японии б не умирали от рака крови после Хиросимы. Хватит, может, а? Вы ведь наверняка уже придумали монолог взрослого. Вы в этом деле доки. "Мы были другими в ваши годы" - и прочие истории про детишек и аистов.

- Ты писала отцу, что едешь к нему?

- Да.

- Почему он не прислал тебе денег?

- У него нет денег. Он честно делает свое дело, поэтому у него нет денег.

Я вспомнил, как самая старая из старух обратилась к рыжему, когда он бесился из-за "кушетт" первого класса. Она назвала его Ричардом. По-моему, именно так она назвала его.

- Твоего отца зовут Ричард?

Девушка взметнулась с кушетки, и лицо ее сделалось совсем детским, и она ответила:

- Да. Вы знаете папу?

- Откуда же мне знать твоего папу? - соврал я, трусливо соврал я, подло соврал. - Я не знаю твоего папу. Просто мне показалось, что твоего папу обязательно должны звать Ричардом и он должен быть действительно славным человеком.

- Зачем вы говорите неправду? - спросила девушка. - Отчего же вы всегда говорите неправду?

Действительно, зачем мне было врать ей? Зачем? Я должен был сказать ей, что такой же рыжий, как и она, усатый старый миссионер с Папуа, которого зовут Ричард, и который, по-моему, сильная, жадная и надменная сволочь, едет в вагоне первого класса на "кушетт", а его дочь, которая стоит сто франков, сидит напротив меня и говорит мне то, что лучше бы ей сказать ему, этому рыжему Ричарду.

- Пойдем, - сказал я.

- В буфет?

- Пойдем. У меня, знаешь ли, с деньгами, вроде как у тебя, так что на буфет не надейся. Пошли.

Я взял ее за руку, и мы пошли через полупустые вагоны второго класса в ярко освещенное чопорное царство первоклассных "кушетт". Пассажиры чинно сидели и лежали в красном плюше. Рыжий уже спал. Занавеска в его купе не была задернута, и я сразу увидел его лицо и отодвинулся.

- Кто это? - спросил я девушку. - Ты знаешь его?

- Первый раз вижу.

У меня словно камень с плеч свалился, и мы все-таки пошли в буфет, съели по бутерброду и выпили по банке пива.

- Вы решили, что это мой па, - веселилась девушка, - неужели я такая же уродина?! Ну, рыжий, ну, из Австралии, ну Ричард! Господи, неужели я действительно такая уродина?!

Мы вернулись в купе, девушка сбросила свой рюкзак на пол, долго копалась в карманах и карманчиках, достала наконец портмоне и вытащила оттуда маленькую фотографию.

- Вот мой па, - сказала она. - Вот он.

На меня смотрел безусый Ричард - тот самый, я теперь не мог ошибиться, только совсем еще молодой, ведь она ни разу в жизни его не видела, а ей восемнадцать, а это очень много - восемнадцать лет, особенно если отсчет начинать с тридцати пяти или с сорока, - люди за эти годы особенно меняются, а может, наоборот, закостеневают в своей сути, но в письмах люди всегда актерствуют - больше, чем в жизни, а ведь он писал ей письма, а она верила его письмам, так верила его письмам...

Девушка осторожно взяла у меня из рук фотографию, и в глазах у нее я увидел испуг, и я понял, что, видимо, не уследил за лицом, а мы ведь надменно думаем, что дети ничего не понимают, тогда как они многое понимают лучше нас...

- У вас есть дети? - спросила она.

- Да.

- Слава богу, хоть сейчас не врете...

...Она легла ко мне на колени, и я начал гладить ее по щеке, как свою Дунечку, и она уснула, - наверное, прошлую ночь не спала, мерзла на какой-нибудь станции.

В Тулузе я сошел с поезда, потому что дальше путь мой лежал в Марсель, и я стоял на перроне, пока состав не ушел, и я долго смотрел на два злых красных фонаря на хвостовом вагоне и думал о том, что лишь зло может породить зло, и еще я думал о том, что если дети когда-нибудь проклянут отцов, то далеко не всех детей надо обвинять в "черной неблагодарности".