Глава XXXVII
Чтение поэмы
Сервилий любовался, глядя, как легкая, стройная фигура Аврелии приближалась к нему, как будто не касаясь земли ногами, а плывя по ней, подобно утреннему туману. Вся его твердость исчезла, любовь и надежда снова поселились в сердце.
Аврелия подошла и повторила:
— Кай Сервилий!
— Я не верю моим глазам, — ответил он, — Аврелия, я не ждал тебя так скоро.
— Разве Катуальда не сказала тебе, что я приехала сегодня, рано утром?
— Плутовка! — вскричал шутливо старик, обратившись к смеющейся отпущеннице, — ты еще раз меня обморочила!
— Бедные влюбленные! — с громким смехом вмешалась Люцилла, — их всегда кто-нибудь морочит!
— Катуальда, — сказал Сервилий, — принеси сюда самого лучшего винограда, и орехов, и всего, что есть у нас… сюда, в беседку.
Катуальда ушла. Люцилла отошла прочь от своего патрона и Аврелии, чтоб издали подсмеиваться над тем, что сейчас произойдет.
— Что же ты видела хорошего в Риме, Аврелия? — начал бывший жених, усадив молодую девушку на лавочку в беседке, а сам стоя пред нею в восторге.
— Обезьяну… говорящих птиц… ростры… брата… сенат… яйца, начиненные мясом дрозда… — отрывисто ответила она, думая о другом.
— Как странно соединяешь ты твои воспоминания о близких людях и знаменитых зданиях с пустяками! неужели и пустяки тебя заняли наравне с великим?!.. не ждал я, что в столице все ослепит тебя без разбора; я полагал, что, несмотря на новизну, ты сумеешь отличить одно от другого. Ростры и обезьяна!.. разве можно ставить рядом эти два слова?
— Конечно нельзя; но столичная жизнь, Сервилий, такой хаос, что невольно потеряешь голову и смотришь с интересом на все, что ни укажут. Ты правду мне говорил… ах, какую правду, как много правды ты мне сказал!.. ты угадал… то, чего я не знала о себе… Сервилий, теперь я поняла миф о Курции.
— И он тебе понравился?
— Больше всего, что я видела в Риме.
Катуальда принесла большую корзину с фруктами и орехами. Люцилла подошла, взяла горсть и вышла из беседки, подмигивая Катуальде, чтоб и та ушла за ней. Они стали наблюдать, притаившись за плющевыми стенками.
— Сервилий, прочти мне эту поэму, — сказала Аврелия, — я скажу тебе потом многое… я открою тебе тайну, ужасную тайну.
Оттащив галлиянку от беседки, Люцилла вскочила на качели, повешенные в тени деревьев, и, тихо раскачиваясь, проговорила:
— Два любящих сердца, беседка из роз, стихи, тайна… все есть для полной идиллии счастья аркадских пастушков!.. Катуальда, гляди: вон и луна… хоть она теперь и днем на небе, при солнце, а все-таки — луна, без нее нет полного блаженства для поэта и его Музы!
— Оставим их, госпожа! — ответила Катуальда.
— Ни за что не оставлю!.. какая может быть тайна у Аврелии? это преинтересно! я устала там стоять, но сейчас опять побегу.
Она покачалась и опять начала подслушивать.
Сервилий декламировал наизусть:
— А ты при этом был, Кай Сервилий? — спросила Люцилла, показавшись в дверях беседки.
— Кажется, и ты была, — ответил стихотворец.
Они взглянули друг на друга неприязненно-насмешливым взглядом. Люцилла взяла яблоко и вышла.
— О, продолжай, продолжай! — сказала Аврелия.
Поэт продолжал:
— Но что с тобой, Аврелия, ты бледна, как умирающая!
— Ничего, Сервилий. Это от усталости после морского переезда… нас ужасно качало. Продолжай!
Сидя неподвижно, она походила на прекрасное мраморное изваяние в своей белой одежде, сшитой в столице; только никакая статуя никогда не могла быть прекраснее ее в эту минуту, потому что никакому художнику не придать резцом своему творению того, чем одаряет природа своих детей; никогда не выразить, ни на полотне, ни на мраморе, таинственных движений души, отражающихся в лице, — этом зеркале наших чувств, все равно как не нарисовать ни ослепительного блеска молнии, ни бурного движения волн, ни кроткого сияния луны. Картина, несмотря на все вдохновение великого художника, все-таки будет картиной; статуя — статуей; человек же, любимое творение Божие, всегда будет прекраснее той и другой, если хранит в душе образ и подобие своего Творца.
Поэт любовался своею слушательницей и продолжал:
32
Считаю излишним заметить, что римляне писали свои стихи без рифмы и в размере длиннейших гекзаметров, весьма неудобных для русского языка; поэтому я не стараюсь подражать этому размеру.