Выбрать главу
Глава девятая

Во дворе толедской тюрьмы кто-то закричал в голос. Это случалось нечасто. Революционеры молчали, потому что были революционерами; остальные — считавшие прежде, что они за революцию, потому что за революцию были все вокруг, а теперь перед лицом смерти, осознавшие, что дорожат только жизнью, все равно какой, — думали, что молчание — единственный разумный выход для пленных: при опасности насекомые пытаются слиться с листвой.

И были такие, которым не хотелось даже кричать.

— Козлы, идиоты! — орал человек. — Я трамвайный кондуктор!

И на пределе крика:

— Кондуктор! Кондуктор! Болваны!

Эрнандесу не было его видно сквозь решетку камеры, он подождал; человек наконец попал в его поле зрения. Он держал в левой руке люстриновый пиджак и со всей мочи хлопал по нему ладонью правой, словно выколачивал пыль. В нескольких городах фашисты расстреляли всех рабочих, у которых пиджак лоснился на плече: след винтовки. У тех, кто носил сумку через плечо, от ремня на пиджаке оставался такой же след.

— Плевал я на вашу политику, сучьи дети!

И снова:

— Да поглядите хоть на мое плечо! От винтовки же синяк остается, господи боже! Где у меня синяк? Говорят вам, я трамвайный кондуктор.

Два охранника увели его. Вряд ли за ворота, подумал Эрнандес, скорей всего в камеру. Порядок есть порядок.

Пленные обходили двор по кругу, каждый один на один со своей гиблой судьбой. Из города доносились крики торговцев газетами.

Появились во дворе и новички. Как каждый день. Как каждый день, Эрнандес посмотрел на них; и, как каждый день, они отвернулись, чтобы не перехватить его взгляда. Эрнандес начал понимать, что смертники — как заразные больные.

В замочной скважине его камеры звякнул ключ — теперь этот звук был самый важный из всех.

Эрнандес ждал расстрела. С него достаточно. До отвращения. Люди, среди которых ему хотелось бы жить, годились лишь на то, чтобы умирать, а жить среди других он больше не хотел. В тюремном режиме как таковом не было ничего ужасного. Административная система: тюремщиками были профессионалы, доставленные из Севильи. Другое дело — тюремная жизнь. Случалось, на расстрел уводили по двадцать-тридцать человек сразу; слышался залп, затем, чуть погодя и потише, одиночные выстрелы: добивали раненых. Случалось, ночью звякал ключ в скважине, слышался мужской голос и все тот же вопрос: «Что там?» Затем колокольчик священника. И все. Но скука вынуждала Эрнандеса думать, а думают смертники только о смерти.

Охранник отвел Эрнандеса в отделение спецполиции и остался при нем: офицера еще не было. Здесь в окно тоже был виден тюремный двор, та же цепочка тех же заключенных.

Те, кого еще не «судили», были в патио[85]; смертники содержались в камерах. Эрнандес попытался разглядеть лица за решетками в камерах напротив. Слишком далеко. Он мог разглядеть только руки, вцепившиеся в прутья, и то, когда на них падал свет.

За решеткой — ничего, темень. Да впрочем, для него не так уж важно было рассмотреть: ему хотелось обменяться взглядом с жизнью, не со смертью.

Вошел начальник отделения, офицер лет пятидесяти, с длиннейшей шеей, маленькой головкой и с усами, как у Кейпо де Льяно; в руках у него был бумажник Эрнандеса.

— Бумажник ваш?

— Да.

Полицейский вынул из бумажника пачку кредиток.

— Деньги ваши?

— Не знаю. У меня в бумажнике действительно были деньги…

— Какая сумма?

— Не знаю.

Офицер возвел глаза к небу при проявлении столь явной безалаберности, свойственной красным, но промолчал.

— Песет семьсот-восемьсот, — сказал Эрнандес, приподняв правое плечо.

— Узнаете эту купюру?

Полицейский с булавочной головкой пристально вглядывался в Эрнандеса, надеясь, видимо, что тот себя чем-нибудь выдаст. Эрнандес, уставший до полного безразличия ко всему на свете, посмотрел на купюру и горько улыбнулся.

Купюра, заинтересовавшая спецслужбу, была исчеркана карандашом, и среди штрихов, нечетких и явно бессмысленных, ломаная линия, поднимавшаяся вверх, а затем спускавшаяся вниз — «А» без черточки — казалась условным знаком.

Линию нарисовал Морено. Он все-таки отправился не во Францию, а на фронт Тахо. Морено повторял: «В тюремном дворе, старина, люди говорили о разном. О политике — никогда. Никогда. Если бы кто-нибудь позволил себе сказать: „Я защищал то дело, которое считал правым, я проиграл, надо расплачиваться“, — вокруг него образовалась бы пустота. Люди умирают в одиночку, Эрнандес, помните об этом».

вернуться

85

Патио (исп. patio) — внутренний двор.