Даррас качнулся с крыла на крыло, чтобы сбросить снег.
— Осторожно, бомбы, черт возьми!
Даррас снова спикировал, не обратив особого внимания на восклицанье Маньена.
«Хороши мы будем, если в такой буран начнется бой!» — подумал Маньен. Пусть его самолеты разметало по всем ветрам Испании, пусть его товарищей разметало по всем ее кладбищам — это было не напрасно; и пусть сам он, Маньен, нужен теперь не больше, чем нелепый этот «Орион», который яростно мотает снежная буря, чем смехотворные эти самолетики, которые дрожат в воздухе, как листья, наконец-то создан республиканский военно-воздушный флот. Четкие и неостановимые ряды капюшонов под сумятицей облаков отвоевали не только позиции, еще накануне занятые итальянцами, — они отвоевали минувшую эпоху. То, что видел ныне Маньен, которого трясло в «Орионе», словно в обезумевшем лифте, имело название, и Маньен его знал: то был конец партизанщины, рождение армии.
Кампесино выходил из своего леса, гарибальдийцы и франко-бельгийцы спускались следом за батальоном Домбровского, карабинеры поднимались вдоль Тахуны. По всему фронту пулеметчики, менявшие стволы пулеметов, бессознательно выпрямлялись, обжегшись, и сразу же падали, подкошенные пулями. По всему фронту двигались вперед танки, и бойцы позади сновали взад-вперед, унося в одеялах нескончаемый урожай раненых. На фоне низкого неба вычертился в профиль республиканский танк, вздыбившийся над оврагом. Карлыч, теперь командовавший бронетанковым взводом, двигался вперед, безостановочно обстреливая противотанковые подразделения противника — безглазые пригнувшиеся человеческие фигуры с гранатами в руках.
Пролетая над Теруэлем, Маньен видел межи огромных земельных угодий, где среди гор, помнивших столько войн, паслись поодиночке быки, то апатичные, то упрямые; здесь сквозь снег он тоже видел межи, но менее четкие, иногда они шли вдоль низеньких каменных стенок, которые там, внизу, брали с бою интернационалисты и мадридские бригады; вдоль низеньких каменных стенок, совсем недавних — он видел такие в Теруэле и на юге: приземистые и крепкие, они стояли среди бесконечно длинных старых межей, и пока еще им грозила опасность. Маньену вспоминались залежные земли: батраки, которых нищета наградила базедовой болезнью, не имели права их обрабатывать… Крестьяне, ожесточенно сражавшиеся там внизу, сражались за право ставить эти низенькие стенки — первое условие, позволявшее им обрести человеческое достоинство. И в лавине всех людских чаяний, которая столько месяцев его захлестывала, Маньен ощущал то, чего не выразить никакими городскими словами, но что так же просто и первозданно, как роды, радость, скорбь и смерть, — извечную борьбу того, кто возделывает землю, против наследственного землевладельца.
Когда «Орион» со своей эскадрильей из былых времен вернулся в пятый раз, республиканская авиация, вынырнувшая из-под облаков, летела в атаку, опережая ряды капюшонов. Фашистская авиация едва успела появиться. Внизу республиканские танки в боевом порядке, безупречном, как парадный строй на Красной площади, бросались в атаку, откатывались, атаковали снова. В глубине впадины монастыри и церкви Бриуэги уже едва проступали сквозь вечерний туман, в котором вспыхивали бомбы. Теперь взрывы обрисовывали вокруг города подкову республиканской армии; на обеих ее оконечностях заходились в пальбе батареи, полыхая, словно огненные заграждения от снегопада, который грозил начаться снова. Если обе оконечности сойдутся, итальянцы отступят по всему гвадалахарскому фронту.
Перед просветом между оконечностями размещали сигнальные полотнища, но теперь туман заполнял все; не разглядеть форму на бойцах. Если ночь позволит итальянцам спастись, они перейдут в контратаку на Трихуэке. «Орион» потряхивало (впрочем, все бомбы были сброшены), в бою он уже не участвовал — висел над полем, покачиваясь, отбиваясь от тьмы, надвигавшейся на судьбу Испании, как некогда на возвращение Марчелино. Республиканская авиация мощным заграждением лавировала менее чем в двухстах метрах над полем боя. Ее боевые машины тоже двигались вслепую и тоже не улетали. Туман из долины Тахуны полз и полз вверх.
В этом тумане все пробивались вперед добровольцы, пробивались в отчаянном рывке, от которого зависело, быть или не быть армией республиканскому войску. И авиация — возможно, уже выигравшая эту битву, — не улетала, а ходила над полем, не высматривая противника, а дожидаясь победы; и пилоты, загипнотизированные надвигавшейся ночью, забывали об аэродромах без освещения.