— Со Шрейнером дело действительно ужасное… И… короче, нет, я не верю этому. Нельзя ли сделать дополнительное расследование?
— О, конечно, торопиться не будем. Начальник вам сейчас позвонит, но только чтобы подтвердить мои полномочия.
Вошел Гарде (свое ружьецо он оставил в цейхгаузе) — жесткие волосы бобриком, насмешливый взгляд. Агент из управления вышел.
Щетка волос, плоские скулы делали Гарде похожим на игрушечного кота; но когда он улыбался, мелкие, редкие зубы придавали его треугольному лицу выражение неистощимой энергии.
— Что ты делал в «юнкерсе»? Усаживался за пулеметы?
— Я ведь хитрый. Я шел туда и, представляете, думал, что чего-то не понимаю. Оказывается, все-таки разобрался — не такой лопух! А теперь, после того как мы с ними сразились, я уж и не сомневаюсь: спереди самолет почти слепой. Поэтому они в нас не попали первыми очередями, а попали только после, когда мы были сзади.
— И я так думаю.
Маньен изучал «юнкерс» по техническим журналам. Третий мотор помещается там, где на двухмоторных тяжелых самолетах находится носовая турель, и он сомневался, чтобы можно было защищать переднюю часть самолета люковым пулеметом, стреляющим между колес, и хвостовым пулеметом. Вот почему он решился пойти один против двух.
— Скажите, вы думаете, они погнались за нами на полном газу?
— Конечно.
— Так что же они, эти фрицы, смеются над нами, что ли, целых два года? Скорость-то километров на тридцать меньше, чем у наших старых калош. Это и есть знаменитый флот Геринга? Но только вот что: пулеметы их не сравнить с нашими, испанскими. Их ни разу не заело. Я прислушивался. Вот если б русские или наши чертовы соотечественники нам наконец подбросили такие же…
Маньен с озабоченным видом отправился в штаб.
Но сначала он решил зайти в госпиталь.
Бомбардир-бретонец показался отстраненным и взвинченным. Он разговаривал со своим соседом, испанским анархистом. Кровать была завалена номерами «Юманите» и романами Куртелина[51]. Хаус лежал в отдельной палате этажом выше, что не предвещало ничего хорошего.
Маньен открыл дверь; англичанин в знак приветствия, улыбаясь, поднял кулак, но глаза его не улыбались.
— Как дела?
— Не знаю, никто не понимает по-английски.
«Кэптен» отвечал не на вопрос, а на собственную терзавшую его мысль: он не знал, ампутируют ему ноги или нет.
Со светлыми усиками под острым носом он походил на примерного воспитанника колледжа, улегшегося в постель. Как этот поднятый кулак казался случайным, неуместным! Разве не были куда ближе к правде его руки, смирно вытянутые поверх одеяла, его лицо, которое некая миссис Хаус в каком-нибудь коттедже представляла себе покоящимся на подушке? И была другая правда, о которой не ведала миссис Хаус: правда о ногах, пробитых пятью пулями, ногах, аккуратно закрытых сейчас простыней. Этому мальчику нет и двадцати пяти, подумал Маньен. Что тут скажешь? Мало толку в идее, когда лишаешься обеих ног.
— Э… да, ну так… — сказал Маньен, подергивая ус. — Я забыл… У меня там апельсины внизу…
Он вышел. Увечья волновали его больше, чем смерть; он не любил лгать и не знал, что ответить. Прежде всего он хотел узнать правду, и он взбежал вверх по лестнице к главному врачу.
— Нет, — сказал ему тот. — Английскому летчику повезло: кости не задеты. Об ампутации не может быть и речи.
Маньен спустился бегом. Позвякивание ложечек, наполнявшее лестницу, отдавалось в его сердце.
— Кости не задеты, — сказал он, входя. Он забыл о придуманных апельсинах.
Хаус снова приветствовал его поднятым кулаком: в госпитале никто не понимал его языка, и он привык к этому жесту, единственному способу выражать чувство братства.
— Вопрос… ампутация… не встает, — продолжил, путаясь в словах Маньен, с трудом переводя на английский то, что сказал ему врач по-испански.
Не зная, надеяться ли ему или бояться, что это только дружеская ложь, Хаус опустил глаза и, овладев дыханием, спросил:
— Когда я смогу ходить?
— Сейчас спрошу у врача.
Врач примет меня за идиота, подумал Маньен, поднимаясь по ступенькам лестницы.
— Простите, — сказал он врачу, — он спрашивает, когда сможет ходить, мне не хотелось бы ему лгать.
— Через два месяца.
Маньен снова спустился. Едва он произнес «два месяца», как наяву ощутил, что такое ликование узника, которому вернули свободу, — незримое, потому что его ничто не выражало. Хаус не мог пошевелить ногами, его руки неподвижно лежали на простыне, голова на подушке; только пальцы судорожно сжимались и резко выступающий кадык поднимался и опускался. Эти движения, вызванные безграничной радостью, могли быть вызваны и страхом…
51
Куртелин Жорж (1858–1929) — известный французский писатель и драматург, много писавший об армейской жизни.