— Товарищ Прадас из оргкомитета коммунистической партии, — сказал Мануэль.
Эрнандес поднял голову.
— Я знаю, — ответил он.
— В конечном счете, все-таки по какой именно причине ты распорядился, чтоб письма отправили? — заговорил Мануэль, продолжая разговор.
— Почему ополченцы раздавали сигареты?
— Это-то меня и интересует, — проворчал Прадас; он держал ладонь за ухом, вид у него был недоумевающий, в бородке застрял солнечный зайчик.
Плохо слышит он, что ли? Но он не придерживал ухо рукой, он просто водил ладонью за ухом, как водит лапкой кот, когда умывается; Эрнандес в ответ Мануэлю равнодушно махнул длиннопалой кистью. Гул, доносившийся из радиорупоров, затерянных где-то в глубинах ослепительного света, бившего снаружи, казалось, пробирается сквозь пробоины в стене и вьется вокруг Панчо Вильи: теперь тот спал среди винтовок, прикрыв лицо своей диковинной шляпой.
— Советский товарищ (Прадас переводил, положив ладонь на макушку) говорит: «У нас жена Москардо была бы немедленно арестована. Мне хотелось бы понять, почему вы другого мнения».
Головкин знал французский и немного понимал по-испански.
— Ты сидел в тюрьме? — спросил его Негус.
Эрнандес молчал.
— При царе я был слишком молод.
— В гражданской войне участвовал?
— Как журналист.
— Детишки есть?
— Нет.
— У меня… были.
Шейд не стал выспрашивать.
— Благородные поступки делают честь великим революциям, — произнес Мерсери с достоинством.
— Но в Алькасаре дети наших, — гнул свое Прадас.
Какой-то милисиано внес блюдо: великолепный окорок с помидорами, приготовленный на оливковом масле, которого Шейд терпеть не мог. Негус отказался.
— Вы не любите aceite[72], вы, испанец? — спросил Шейд, интересовавшийся всем, что касалось кухни.
— Я никогда не ем мяса: я вегетарианец.
Шейд взял свою вилку, на ней был герб архиепископства.
Все ели. В музейных витринах, оформленных современно — стекло, сталь, алюминий, — все было в порядке, лишь некоторые мелкие экспонаты были размолоты пулями, а в стекле над ними зияло круглое отверстие, окруженное лучами.
— Слушай внимательно, — сказал анархист Прадасу, — когда люди выходят из тюрьмы, в девяти случаях из десяти взгляд у них невидящий. Они больше не смотрят, как люди. Среди рабочих много таких, у кого взгляд невидящий. И для начала надо с этим покончить. Понятно тебе?
Негус говорил столько же для Головкина, сколько для Прадаса, но ему было неприятно, что Прадасу приходится переводить его слова.
— У типа, который носил сей головной убор, голова явно от мыслей не пухла, — сказал Шейд вполголоса и удовлетворенно.
К нему подходил милисиано, потряхивая кардинальской шляпой.
— Вот нашли эту штуковину. Поскольку коллективу от нее проку ноль, порешили единогласно подарить тебе.
— Спасибо, — безмятежно ответствовал Шейд. — Как правило, я внушаю симпатию бесхитростным душам, мохнатым псам, детям. Кошкам, увы, не внушаю! Спасибо.
Он напялил шляпу, погладил помпоны и снова взялся за окорок.
— У моей бабушки в Айова-Сити точно такие помпоны. На креслах снизу. Спасибо.
Негус ткнул коротким указательным пальцем в распятие, выполненное в манере Бонна[73]: бледное тело на темно-сером фоне; распятие уже много дней расстреливали пули тех, кто засел в Алькасаре. Правая рука была почти оторвана массированными попаданиями, левая, которую, видимо, защищали камни стены, была только прострелена в нескольких местах; от плеча до бедра по мертвенно-бледному телу наискось, словно портупея, тянулись следы пулеметной очереди, четкие и правильные, как строчка, сделанная на швейной машинке.
— Даже если нас раздавят и здесь, и в Мадриде, у людей будет хотя бы чувство, что они сколько-то пожили, как сердце велит. Тебе понятно? Несмотря на ненависть. Они свободны. А свободы они никогда не знали. Я не про политическую свободу, я о другом! Тебе понятно?
— Целиком и полностью, — поддержал Мерсери. — Как говорит мадам Мерсери, сердце — это главное.
— В Мадриде все куда серьезнее, — сказал Шейд, лицо у него под красной шляпой было спокойное. — Но согласен: революция — это каникулы жизни… Моя сегодняшняя статья называется «Отпуск».
73
Бонна Леон (1833–1922) — французский художник, работавший в традиционной академической манере.