Всего по лесу бегая, собрали 28 человек, из них баб – 20, последней попалась злющая ведущий хирург, которую все санитары боялись как огня, язык у этой жилистой ведьмы был словно бритва и в выражениях она не стеснялась, хоть и вроде как культурный доктор. И выражения у нее были зубастые, лаялась с загибами и переворотами, не каждый и старшина повторить сумеет. А тут – сидела под деревом отрешенно, словно молилась, только пистолет в руке зажат, не понятно зачем. Поглядела на подошедших странно, словно не узнавая, старлей доложил на своем коверкотском языке ситуацию, впрочем, понятно было. Думали – не слышит, но она замедленно кивнула, встала, словно древняя старуха, в три приема. Глухо, отстраненно, сказала:
— Выводите, Берестов!
И повел начштаба остатки куда – ему одному ведомо. Остальные поплелись следом, медленно осознавая, что если это и тыл, так уже – немецкий, а у них ни еды, ни вещей, в чем выскочили из убиваемого медсанбата, в том и шли. А впереди – головным дозором – Сидоров с напарником. Как направление им краском показал – так и пробирались, сторожко слушая и приглядываясь, понимая, что если нарвутся-то им – первые пули. Но пока везло. Ясно было, что дивизию разгромили, потому как грохотало уже впереди, куда шли, а за спиной стихло.
Вывел свою группку начштаба как по нитке, видать хорошо места изучил, ну да ему и карты в руки. Притопали к вечеру в маленькую замухристую деревню, бедно тут люди живут, хоть и форсу много. Видал здесь Сидоров крестьян в шляпах, да даже и пиджаки городские попадались. А полы – глиняные, домишки тесные и в общем-то потихоньку гордость брала, что у себя – живут богаче, хоть и без пиджаков с галстуками и шляпами.
Очень вовремя пришли. Из всех спасшихся четверо были раненые, там сгоряча галопом скакали, а прошли полдня по лесу – и спеклись, скисли, один так и вообще падать стал в обмороки, пришлось его тащить на самодельных носилках, что совсем дело замедлило. Местные, куркули чертовы, кормить не захотели, потому Берестов им свои часы отдал, тогда еды дали, да и то – убогой, впору нищим подавать. Про себя Сидоров запомнил местных, в разумении, что вернемся же, припомним вам, заразам! В хаты тоже не хотели пускать, но тут старлей ощерился, словно в лесу – и местные сразу уши к спине прижали. Ночь прошла спокойно, утром пустились дальше, а раненых пришлось оставить, потому как по лесам бегать после операций – врагу не пожелаешь, к утру им всем четверым поплошало и осталась с ними одна медсестричка, хоть ее и не назначали и не приказывал ей никто, но она так сама решила. Потому уходили поутру с мерзким чувством. Своих бросать было очень горько. И отступать – тоже. Начштаба вел свою группу по местам глухоманным, стараясь не вылезать на дороги, тем более, что слышно было часто гул моторов – немецкая армия перла в одном направлении с остатками медсанбата, тоже на восток, но гораздо быстрее. Пару раз пересекали дороги, выждав промежутки между многочисленными колоннами. И то горелые наши грузовики попадались, то ломаные телеги с вздувшимися лошадиными трупами и – человеческие останки попадались частенько, даже и в лесу. Сначала было неприятно, потом уже пообвыклись. Сидоров сам удивлялся везучести командовавшего группой старлея, словно заговоренный шел, как невидимками стали. Ухитрялся тот избегать встреч с немчурой как по волшебству. Только вот против голодухи ничего не мог предпринять – и так-то местности были тут нищими, так еще и к нашим армейцам относилось здешнее крестьянство без радости. Что было ценного – все ушло за жратву. И шли полуголодными, отощали.
Хорошо еще, что медички ухитрялись лечить местных жителей и те, хоть и не слишком много харчей, но подавали. Всей компанией в деревни не входили, а таких, что на месте могли реально показать наглядно, что медицина может – было человек 6, не больше. В общем, и голодно и холодно.
Пока ему везло. Чудом удавалось разминуться со шнырявшими по окрестностям немцами. При том, что и контингент достался ужасный – большей частью женщины, а это очень такой личный состав неудобный, не зря гаремами евнухи командовали, потому как нормальному в таком коллективе – неважно, мужеска он пола или женского – жить невозможно. Нелепые ссоры, слезы не вовремя, постоянные склоки и прочие истерики выводили старшего лейтенанта из себя постоянно. Но это были не те беды, если честно.
Даже удавалось обходиться без потерь, пока на злосчастном перекрестке не попали под огонь черт его знает откуда взявшегося броневика, черт знает как тут оказавшегося. Порадовался было, что и тут проскочили – не могла колесная бронетачанка впереться в лес, только долбанула несколько раз вслед из крупнокалиберного пулемета. А может и малокалиберной автоматической пушки. В вечернем тихом лесном воздухе пальба показалась особенно оглушительной. И только порадовался, что все же удачно проскочили, как оказалось – поторопился.
Зацепило медсестру Марусю, симпатичную и очень добродушную девчонку, безропотную и очень надежную. Как поспешала, так и повалилась без крика, без стона.
К ней подбежали, а она, белая как мел, уже не в себе, смотрит сквозь товарищей и что-то быстро и тихо шепчет. Берестова больше всего потрясло, когда он увидел, как раненая непослушными руками пытается засунуть вываливающиеся из разорванного живота пухлые кишки обратно – с прилипшими к ним сосновыми иголками, муравьями, травинками и прочим сором. Чертова бронемашина еще вслед задудудкала, да вслепую, не в ту степь. А девчонка умерла через час. И ничего не могли с ней сделать, ни инструментов, ни лекарств, все в раздавленном медсанбате остались, а тут – голые руки, да перочинный ножик. И ведущий хирург только глянула – и отвернулась, помрачнев и так невеселым лицом. Есть такие убитые, что уже считай умерли, хоть еще вроде и живы. Дышат еще, сердце бьется, лепечут что-то свое, живым уже непонятное – а уже там, за чертой. Ушли. И ничего тут не попишешь.
И то ли нелепая эта гибель красивой девушки, которая еще и жить не начала, то ли еще что, но ночью скрутило Берестова. Всерьез скрутило, как никогда раньше. Гнал подсознательно от себя понимание того, что убита его жена, и он ее даже не похоронил, так и осталась валяться, как сотни таких же бедняг. Все казалось, что она где-то рядом, жива – здорова, что еще что-то можно поправить, что все не так безнадежно, если убегать от мыслей, забивать их работой невпроворотной… Словно если и не закопал ее в землю, так вроде и не было ничего, все понарошку и вот-вот они встретятся, как ни в чем ни бывало.
Только сейчас как током пробило – умершие остались по ту сторону. Навсегда. Все, больше никогда не встретиться ни с кем из тех, кто был убит. Никогда. Ни с кем. И то, что он старательно гнал от себя понимание этого, что нет у него жены, нет ребенка, все это кончилось и осталось там – в "до войны", ударило как пуля, как штык в ребра, так же больно и неотвратимо, только сейчас вдруг пронзило его навылет. И это оказалось так же нестерпимо больно, как пуля в лицо, только теперь никакой надежды на то, что кто-то поможет, вылечит – не было.
И тут Берестов неожиданно для себя расплакался жгучими, словно крапива слезами, по-детски, навзрыд, неудержимо. Страшно стыдясь такого немужского своего поведения, и не имея сил остановится. Не себя было жалко, нет, а – почему так несправедливо? За что всем этим таким хорошим людям такое досталось? Чем провинились? Чем?
И хирургиня, оказавшаяся рядом, собака злая, ведьма лютая, тварь бессердечная, только гладила его, красного командира, взрослого человека, мужчину, который свою семью не смог спасти, не смог спасти подчиненных, доверявших ему людей, по голове, словно маленького ребенка, и это было почему-то естественно, исконно, не было в этом чего-то неправильного, слетели все маски, что общество привинчивало по живому, только то оставалось, что положено природой от древних времен, что проверено и назначено. Вся шелуха слетела, только мужчина, проигравший, побежденный, уничтоженный вдрызг – и женщина, что таких как он рожает, и знает, как вернуть к жизни. Просто пожалев и погладив молча по голове. Словно сама Земля, Природа, Жизнь, чем женщина, по сути, и является, каких бы глупостей ей не говорили и как бы ни пытались обмануть заложенное изначально. Ходульная чушь про то, что жалость унижает человека, как пытались впердолить людям всякие писаки, так и оказалась чушью.