Выбрать главу

Отменно вежливыми, предупредительными были и люди, контролировавшие боковой подъезд Дома союзов. Когда я назвал свою фамилию, никто не попросил меня предъявить паспорт или корреспондентский билет. Заглянули в сколотые скрепкой списки, пропустили, предложив раздеться. Я снял пальто и шапку в гардеробе первого этажа и поднялся на второй. Перед входом в зал передо мной появился человек в штатском с военной выправкой. Он тихо, опять-таки отменно вежливо попросил назвать свою фамилию. Я объяснил, кто я и что. Он указал на дверной проем.

— Пройдемте!

Я вошел за провожатым. Мы аккуратно вторглись в людской поток, пересекли его и попали в Колонный зал. Меня подвели к месту, где я, по чьим-то соображениям, должен был стоять.

Мой корреспондентский пост находился у самой сцены, под огромной пальмой в лакированной кадке. Все видно. В нескольких шагах возвышается громадный постамент. На нем — наклонно — гроб с усопшим. Масса цветов, венков. Красный бархат, атлас, шелк. Ордена, золотые звезды — на атласных подушечках.

Постамент задрапирован не со всех сторон. Я вижу его изнанку — массивные брусья подпорок, железный переплет днища, на котором стоит гроб. Распорядители с повязками на рукавах иногда заходят под этот навес пустотелого постамента и озабоченно шепчутся, нисколько не смущаясь, что над ними его останки.

Людской поток течет из конца в конец зала, по темно-красной ковровой дорожке.

В первые часы своего стояния под пальмой я почти не отрывал глаз от него. Видел я Сталина и при жизни в нескольких шагах от себя, слышал хрипловатый голос, чувствовал испепеляющий взгляд, устремленный на меня и на еще кого-то, будто бы затаившегося во мне, ужасался тем чудовищным обвинениям, которые он обрушивал на меня. На всю жизнь запомнились резкая жестикуляция, привычка беспрестанно двигаться, вышагивать туда-сюда по тесному пространству, манера заправлять папиросным табаком трубку и медленно раскуривать.

Тогда, в сентябрьскую ночь, я хорошо разглядел Сталина. И все-таки теперь жадно вглядываюсь в него. Неживые рыжевато-пепельные усы. Запечатанный рот. Непривычно кроткое, желтоватое, исхудавшее лицо. Закрытые глаза, метавшие в течение многих лет разящие молнии. Неестественная гладкость щек, носа, лба — искусные руки гримеров тщательно заделали глубокие следы оспы.

Мне, заклейменному лично товарищем Сталиным, надо бы смотреть на него без розовых очков. Куда там! Чувствовал себя осиротевшим. Столько лет мы с ним шагали в будущее. Вместе строили Днепрогэс, Магнитку, множество индустриальных крепостей. Вместе искореняли частную собственность в деревне, заменяя ее красотой колхозного труда. Вместе открыли и приручили силу народного энтузиазма, энтузиазма первопроходцев. Вместе провожали Чкалова и Громова в беспосадочные перелеты за моря и океаны. Вместе воевали на всех фронтах. Форсировали Днепр, Вислу, Одер. Штурмовали Берлин. Встречали День Победы. Ликовали, когда испытали нашенскую атомную бомбу. Вместе надеялись и дальше шагать. Он представлялся бессмертным, вечным. И вдруг… Траурная музыка, трагический голос диктора: «Центральный Комитет КПСС и Советское правительство с глубоким прискорбием извещают партию и народ, что в ночь с 4 на 5 марта…»

Нежданное, неутешное горе. Молчаливое, тысячеликое, проходит оно сейчас через Колонный зал. Лица, лица, лица. Печальные, удивленные, любопытные, заплаканные. Мужские. Женские. Старые. Молодые. Детские.

Все головы напряженно повернуты вето сторону. Был мало кому доступен при жизни. Хочется хорошенько рассмотреть, какой он.

Смотрят люди и не понимают, как смерть могла не пощадить гения всех времен и народов.

Внимание мое внезапно переключается с людского потока на подвижную, далеко не скорбную фигуру человека в светло-сером костюме, с сегодняшней «Правдой» в кармане пиджака. Это Никита Сергеевич Хрущев. Возглавляет комиссию по похоронам. Совершенно очевидно, что он именно в этом качестве появился в Колонном зале без соратников. Интересуется, все ли в порядке.

На какое-то время он исчез — скрылся по другую сторону постамента. Появился уже не один, а со Светланой Аллилуевой, рыжеволосой дочерью Сталина. Они стояли под навесом постамента в полумраке, так сказать, за кулисами похорон, и о чем-то оживленно говорили и даже, мне показалось, улыбались. Никита Сергеевич по-отечески обнимал Светлану одной рукой.

Меня поразило это маленькое событие. Поразило несоответствие их настроения с настроением людей, проходящих мимо гроба.

Побеседовали о чем-то своем и пропали.

Не умолкают скрипки и виолончели. Негодует и рыдает Бетховен. Скорбит Григ. В глубокой задумчивости роняют слезы Шопен, Моцарт, Чайковский.

Справа от дверей, откуда вливался в зал людской поток, в ложе между белых колонн я увидел высокого седовласого человека. Он стоял и внимательно вглядывался в проходивших людей. Василий Мефодьевич Верховых! Мой фронтовой друг. Комиссар госпиталя. Старый большевик. Человек с драматической биографией. В тридцать седьмом его бросили в тюрьму как врага народа. Неожиданно посадили, так же неожиданно и освободили. Повезло, конечно.

На фронте мы встречались нечасто, в периоды затишья. Тогда я по нескольку дней жил в его госпитале, писал очерки. Вечерами играли в шахматы, а то и в преферанс, если находился подходящий партнер.

Когда меня вновь стали печатать в центральных газетах, был опубликован в «Новом мире» роман «Большая семья» и выяснилось, что мне не заказан путь в партию, я обратился к Василию Мефодьевичу с просьбой дать мне рекомендацию. Он тут же ее написал. Правда, она мне не пригодилась: он не был моим однополчанином.

Дали мне свои рекомендации и однополчане. И весной 1944 года в Западной Украине, в деревушке Верба принимали меня в партию — заново!

Не за горами было летнее наступление, в результате которого мы вышли на Сандомирский плацдарм. Вслед за первыми батальонами я переправился через Вислу уже с кандидатской карточкой в кармане офицерской гимнастерки. Хотел быть на самом переднем крае и как корреспондент «Красной звезды» пробился туда вместе с корреспондентом «Правды» Сергеем Борзенко. У Сергея на груди сияла Золотая Звезда Героя. Он получил ее год назад под Новороссийском. Я и без Звезды чувствовал себя счастливым. Воскресение. Возрождение. Коммунист! Опять коммунист!

…Улучив момент, я протиснулся в третью ложу. Василий Мефодьевич сосредоточенно глядел на гроб и не сразу заметил меня. Но как только увидел, заулыбался, воскликнул:

— Ты, роднуша?! Сколько зим, сколько лет! И свиделись-то где? У подножия усопшего Хозяина! Не могли выбрать другого времени!

Обнял меня, увел в фойе. Уселись на скамью и говорили, говорили…

— Во зрелище! А? — сказал Василий Мефодьевич. — Затмило всемирный потоп, гибель Помпеи. Содрогнулась земля от Нарыма до Крыма. Почернели людские души.

Что-то будет? Где-то грянет? Как аукнется? Спаситель человечества покидает землю, возносится на небеса. А что на улицах делается?! Похлестче Ходынки. Топчут друг друга москвичи. Бессмертный помер! Милиция на вздыбленных конях!.. Войска!.. Все входы в центр закупорены. Очередь на километры. Ни проехать, ни пройти. Во как!.. Мы Ильича хоронили скромнее. Без конной милиции, без давки, смертей, без Золотых Звезд. Что молчишь? Судя по опухшим глазам, ты, роднуша, дни и ночи плачешь. А?

— Как все, Василий Мефодьевич.

Он сердито мотнул головой.

— Не все, роднуша, не все плачут и рыдают. Немало и таких, кто крестится: «Слава тебе, боже, прибрал, наконец!!! Поздновато. Но лучше поздно, чем никогда». Я среди тех, кто крестится.

Я осторожно оглянулся, не слышал ли кто старика. Вроде никому нет дела до нас. Хорошо, если так…

— Тебе, роднуша, тоже бы надо креститься, а не слезами обливаться. Имеешь полное право. Измордовал тебя Хозяин, как бог черепаху, выставил на всенародное обозрение с клеймом на лбу: се есть антисоветский писатель, приказываю всем миром ненавидеть.