И вот Ивана вдруг не стало.
Я тоже не сомневался, что беглец где-то в зоне. И старался понять, кого он опасался там. И что такое мог натворить, если его ожидают у вахты с колуном. Врёт, наверное. Да, лжёт. Выдумывает. Зачем? Боится? Но чего?
…Весь день мы проторчали на солнцепёке. Шкребло не обнаружили. Хотя обследовали всё! Даже в выгребные ямы многочисленных сортиров заглядывали. Были, сказывают, случаи, когда из туалетов и помоек велись подкопы под запретку. Но на подобное Шкребло, по-моему, не способен.
Утром, а наступило воскресенье, население лагеря — целиком! — вывели из зоны и положили на землю. К полудню тысячи глоток изрыгали гнуснейшую матерную брань в адрес темнилы и грозили ему кровавой, жуткой расправой. Уничтожением. Во второй половине дня кто-то из начальства догадался пустить в зону собак. И те сразу учуяли пропавшего. Полагаю, что и без ищейки его можно было обнаружить, если принюхаться.
Оказывается, Шкребло устроил тайник-схорон под летней сценой, с которой упитанные лекторы-офицеры из управления просвещали контингент, читали байки о международном положении и прочем и на которой агитбригада отчебучивала весёленькие концерты, а Яшка Клоун декламировал им же сочинённые куплеты на злобу дня, за что и бывал бит зеками неоднократно и больно.
Когда несчастного Шкребло выволокли из-под сцены, отряхнули с него пыль, естественно, не щёточкой, и, всучив справку об освобождении, вытолкнули за вахту, то чуть не свершилось непоправимое: несколько наиболее горячих личностей вскочило с земли. Вохровцы вынуждены были дать предупредительные залпы. Слава богу, обошлось без крови. А поскольку Шкребло упирался, не желая удаляться от вахты, и даже громко требовал возврата в зону, то двое надзирателей, подхватив упрямца под далеко не белы руки, поволокли его прочь, к посёлку. А он — продолжал горланить:
— Произвол! Фашисты! Пустите!
Лагерь долго не мог успокоиться от нанесённого всем ущерба: законный день отдыха провалялись на земле под дулами винтовок и автоматов. И из-за кого! Из-за какого-то ложкомойника! У-би-ть мало!
Окажись Баландин в тот миг в зоне, его натурально разорвали бы на куски.
Что удивительно и даже невероятно: несколько дней подряд во время развода и вечером Шкребло неизменно оказывался недалеко от ворот лагеря и выкрикивал:
— Братцы, простите меня! Пустите в зону! Мене здеся не климат… Пропадаю я. Здеся одна мерфлютика.
В ответ выблёвывались такие угрозы, что у меня мурашки по коже пробегали. Особенно истошными воплями исходил экс-скороход из штаба, а ныне член штрафной бригады землекопов. Его — единственного — обвинили и наказали «за пособничество попытки к бегству»! Оказывается, нерадивый «шестёрка» не имел права оставлять Шкребло, а должен был доставить на вахту. Хоть на себе, но притащить. Но его не осудили, а лишь пужанули.
Виновник же крушения его карьеры продолжал слёзно умолять зеков снова принять его с свою семью, простить. В семью, ставшую, наверное, роднее той, что была у него до раскулачивания.
Внешне Шкребло не изменился, но, что я заметил, взгляд у него стал какой-то блуждающий. Словно Иван Александрович что-то потерял и старается припомнить где. А не может. Хотя скребок висит на шнурке. И ложка тоже.
Вохровцы и лагерное начальство гнали Шкребло прочь. На него направляли оружие. Но и это не помогало. Зеки озверело орали: «Шмальни его, начальник!», «Шмальни, штоб мозги выскочили!»
Увещевал Баландина даже начальник КВЧ майор Шаецкий, непревзойдённый краснобай. Иван же твердил, что не может жить на свободе — отвык. И бабы, и всё прочее его, затруханного,[246] не интересуют. И он с голоду подохнет, потому что ничего делать не умеет, как только котлы чистить. А для других занятий никакого здоровья не осталось. И обижался, что гражданин начреж его зря наказал, выгнав на свободу, — он от души вкалывал на пищеблоке, это могу повара подтвердить.
На четвёртый день Шкребло к лагерю не пришёл. Сразу разнёсся слух (как же без параши), что на местном базарчике у торговки Шкребло что-то съедобное схапал с лотка и сожрал. На глазах у свидетелей.[247] Поскольку злодей и не пытался скрыться или отрицать преступление, его задержали, и быстрёхонько — под суд. И тут же навесили новый срок, возможно страстно желанный Иваном Александровичем. Другие утверждали, что лагерное начальство вторично, теперь якобы за свои кровные, купило Баландину плацкартный билет, а надзиратели силком усадили бывшего подопечного в вагон, отправив куда-то в Россию. В тот город, где он некогда получил первый срок. Так полагалось по инструкции. Но, похоже, и этот слух был парашей, сочинённой майором Шаецким: так начальство заботится о своих «воспитанниках».[248]
246
Затруханный — импотент, в данном случае из-за неумеренного и длительного занятия онанизмом (феня).
247
А мне вспомнился подобный эпизод, который пришлось наблюдать в 1943 году на Челябинском рынке. Многое в жизни повторялось, как в кошмарном сне, от которого никак не можешь очнуться, несмотря на все усилия.
248
«Заботу» вертухаев о бывших зеках пришлось испытать и мне даже десятилетия спустя после того, когда удалось-таки вырваться на волю. На волю, да не совсем. Мне пришлось убедиться на многочисленных фактах своей биографии, что свободы личности в нашем государстве не существует и по сей день. Как её не стало, когда по указанию самого основателя Советского государства в 1917 году создали концентрационные лагеря и начался Великий ГУЛАГ, а в нём беспредел вертухаев — государство в государстве, жившее по правилу: «Закон — тайга, а прокурор — медведь». Через эту страшную, бесчеловечную систему пропущены десятки миллионов моих сограждан. Результат? Мы его сейчас видим повсюду в нашей жизни… Тех, кого вертухаям хотя бы однажды удалось загнать в клетку, они, вертухаи всей страны, считают своей личной собственностью навечно, пока не сбросят в яму с биркой на ноге. С такой логикой карательных органов и мне приходилось неоднократно сталкиваться, когда по указке партийных блатных вожачков обкомовского, а иногда и райкомовского уровней (например, некто Олокиной, чиновницы из Кировского райкома КПСС г. Свердловска) милиция хватала и тащила в свои подвалы на «беседы», в которых главным арргументом фигурировала стандартная угроза, что «снова посодют в тюрьму», если я не прекращу писать кляузы в партийные и советские органы. Так прямо и заявляли (и в партийных кабинетах, и в милицейских подвалах: «опять посодим»). Хотя судимость моя была погашена, я отслужил положенный срок в армии, пять лет активничал в комсомоле, работал, закончил госуниверситет, трудился в прессе — ничто не в счёт, главная улика — судимость. Единственная. И как им казалось — на всю жизнь. Клеймо, выжженное на лбу раба. Этот аргумент автоматически позволял обращаться со мной, как с зеком. Пусть в прошлом, но зеком. Вечным! И вертухаи, ни капли не сумняшись, давали мне понять, что вправе применить ко мне репрессивные меры воздействия. Партийная гидра имела тысячи голов, и все они были практически неуязвимы, потому что тело у них было одно — КПСС. И весьма важный орган тела чудовища — вертухаи (как же без них?). Разумеется, борьба с гидрой была бесперспективной, и я всегда терпел поражения. Но вот гидра испустила дух, наступил XXI век. Тем не менее в 2001 году (через полвека после описываемых событий) меня выслеживают и уродуют всенародно в общественном месте! За что? Об этом рассказано в предисловии к этой книге. Но главное вот в чём: вертухай-палач чувствовал себя во время экзекуции совершенно спокойно. Как в мае пятидесятого в челябинской тюрьме, когда по договорённости со следователем вертухаи затолкали меня в смирительную рубашку и навсегда изуродывали. Где же демаркационная линия, которая должна отделить нас, свободных (свободных ли?) граждан, от репрессивного клана хотя бы вертухаев. Если судить по этому случаю, никакой демаркационной линии нет. Репрессивные органы ведут себя разнузданно на территории всего нашего государства. Как в собственном концлагере. То есть для них вся страна — сплошной концлагерь. А запретка — всего лишь условное понятие.