Выбрать главу
«МАСШТАБ ЦИВИЛИЗАЦИИ» — ПОРЯДОЧНОСТЬ

Одна сценка из жизни мучила его на склоне лет. Он как-то в деревне увидел 10-летнего мальчугана, который тонким прутиком гнал по тропе огромную лошадь и бил ее, когда она пыталась свернуть в сторону «Меня поразило, — напишет, — что, если бы животные осознали свою силу, мы не смогли бы властвовать над ними, и что люди эксплуатируют животных почти так же, как богачи эксплуатируют пролетариат…»

Мальчик и лошадь?! — взглянуть и забыть. Но лишь у него картинка эта превратится в яростную сатиру на «коммунизм», на сталинщину, в текст, где прямо, неуклончиво будет сказано о новой наседающей на мир лжи, насильно присваивавшей себе имя правды. В сказку-памфлет «Скотный Двор». В разоблачение извечной победы сильных над слабыми, хитрых над простодушными, властных — над добрыми. Фантастика, но и ее, эту книгу, вновь запретят на «свободном» Западе. Два года, до 1945-го, не будут публиковать ни в Англии, ни в Америке, ибо интеллектуалы, «креативный класс», сочувствовали тогда социализму и закрывали глаза на сталинский террор. Еще и потому закрывали, что «дядя Джо» (на деле, конечно, не Сталин, а русский народ) как раз ломал в это время хребет Гитлеру. Неудивительно, что даже жена издателя его в истерике наскакивала на мужа: «Я разведусь с тобой, если ты опубликуешь это!..»

Вообще-то его звали Эрик, а не Джордж. И не Оруэлл, а — Блэр. В семье он был средним из детей, а семья была из среднего класса: из «низшей прослойки верхнего слоя среднего класса» — так заковыристо выразится он. Родился, представьте, в Бенгалии. В семье английского служащего, выходца из аристократического, но обедневшего рода, в семье, по сути, колонизатора: Индия была колонией Британии. В 5 лет сочинил первое стихотворение про тигра; мать записала его. В нем зубы у тигра были похожи на «стулья» и это было — «неплохим сравнением». А вообще с детства был настолько одинок, что рано выработал привычку не только сочинять про себя «разные истории», но и «разговаривать с воображаемыми собеседниками». В 11-ть в местной газете напечатает первый стих, в 14 напишет аж целую пьесу в стихах — «подражание Аристофану», а в 30 уже лет скажет в стихах: «Я в этом времени — чужой…» Лучше бы написал: «другой». Совсем другой. Ведь я, например, в жизни не встречал никого из пишущих, кто бы взял псевдоним, лишь потому, что ему «неприятно видеть свое имя в печати». И чем это отличается от его ухода под «заборы и мосты», от жизни в ночлежках, дабы сравняться с бедняками, от слов, что и «годовой доход в несколько сот фунтов», казался ему «морально отвратительным, вроде сутенерства» и от признания, что «жизненная неудача», т. е. свой же крах, представлялась ему в 1930-х «единственной добродетелью».

Это было до Испании, в Париже. Он уже послужил полицейским в Бирме, тоже английской колонии, где пережил «невыносимое чувство вины», стрелял в слона, но не на охоте, ради забавы, а спасая полуголых туземцев от взбесившегося животного, а однажды присутствовал при казни тощего индуса с бритой головой и не ответил смехом на смех, когда ему сказали, что осужденный, узнав о приговоре, описался: «Прямо на пол, через штаны», — заливался от хохота охранник. Короче, перевидал всё и в Париж приехал, твердо решив стать политическим писателем. Казалось бы, в чем проблема? Садись и пиши, дыши воздухом «мекки творчества», а по вечерам — опрокидывай порции виски у каждой стойки, как Скотт Фитцжеральд. Но нет же, он сначала от бедности, а потом уже специально идет в судомои. Так рождалась его первая книга, ибо ниже рабов, как он понял, в Париже в то время просто не было.

Первым адом его стал ресторанчик при отеле с невинным именем «Три воробья». «Я еле втиснулся между раковиной и газовыми плитами; жарища градусов 45 и потолок, не позволявший распрямиться». — «Англичанин, да? — рявкнул ему официант, присматривающий за судомоями, и энергично показал кулак. — Давай трудись! — Станешь отлынивать, рога сверну, понял?..» Посуда, уборка, чистка ножей и снова — горы посуды, да кусок черного мыла, которое не мылится. Чад, огненные блики, пот, железо раскаленное, 13 часов у раковин. «Откуда ты, сучье отродье?» — орет ему шеф-повар. А Оруэлл лишь считал: за день его обозвали «сутенером» 39 раз. Ау, Фитцжеральд, Хемингуэй! — где в эти минуты вы смакуете свой виски?! Ведь Париж — это «праздник», не так ли? Вы лишь не знали, «зажигая» по ресторанам, что любой повар-француз способен плюнуть в ваш суп, что бифштекс он «поправляет» на тарелке пальцами, а официант потащит его вам, окунув в соус уже целиком сальные клешни, которыми поминутно приглаживает набриолиненную голову. Когда один из них на глазах Оруэлла уронил в шахту лифта жареного цыпленка, на опилки, корки и мусор, «птичку» обтерли тряпкой и тут же вновь отправили наверх, к богатенькому клиенту. Это, кстати, Оруэлл видел уже в другом ресторане, в том, который входил в дюжину самых роскошных в Париже. А позже вообще рискнет ставить на себе смертельные эксперименты: можно ли прожить на 30 шиллингов в месяц, втереться в «ряды» попрошаек-нищих, выжить в грязных ночлежках Лондона, и что испытывает в тюрьме в первую же ночь бродяга, «взятый» на заплеванной мостовой у теплого люка. «Однажды он пришел ко мне домой, — вспоминал Р. Рис, — и попросил разрешения переодеться. Оставив свою приличную одежду у меня в спальне, он появился одетый чуть ли не в лохмотья. Ему хотелось, пояснил он, узнать, как выглядит тюрьма изнутри; он надеялся, что увидит ее, если будет задержан». Заметьте: это не тот ловкий трюк под названием «журналист меняет профессию», который скоро научатся делать щелкоперы и на Западе, и у нас, когда заранее договариваются с начальством о «шпионе» из газеты. Нет, Рис пишет, что Оруэлла всерьез беспокоило только одно: как бы, устраиваясь на ночлег в каком-нибудь «доме призрения», среди небритых бродяг, калек и безработных, его не «выдал» бы безупречный итонский слог — он ведь после школы Св. Киприана, закончил привилегированный колледж в Итоне, готовивший к славной карьере элиту Британии. Короче, бегство «из мира респектабельности» мыслилось всерьез. Не протест против «жирных» — бунт сродни толстовскому. Восстание совести ради сохранения органичности взгляда и поступка, какой-то видимой ему одному целостности личности.

«Отношение ко мне круто изменилось, — напишет Оруэлл в книге «Фунты лиха в Париже и в Лондоне». — Под мостом ежились, отражаясь в дрожащих лужах, десятки человек. Отбросы. Помню одного — подвязанное веревкой пальто, рваные брюки и ботинки, из которых торчали голые, даже не обмотанные пальцы. Он все время почесывался, соскребая с груди и плеч жуткую черную гадость вроде мазута… Не забуду, с каким видом служанка вынесла нам поднос и, обомлев от страха, поставив наш чай прямо на дорогу, бросилась обратно в дом скорей закрыться… Нас рассматривали, как рыб в аквариуме… Особенно менялось поведение женщин. Их передергивало, они брезгливо шарахались от нас, как от дохлых кошек…» А его не передернуло — вывернуло наизнанку, когда в ночлежке их повели на помывку. «Полсотни грязных, голых людей толклись в помещении шесть на шесть с двумя ваннами и двумя склизкими полотенцами на роликах… Вонь от разутых бродяжьих ног, — писал он, — мне не забыть вовеки… Когда очередь дошла до меня, на вопрос, нельзя ли ополоснуть липкую грязь со стенок ванны, мне гавкнули: «Заткни е……пасть и полезай!..» Зато в ночлежке давали ужин: полфунта хлеба с маргарином и пинту горького, без сахара, какао в жестяной кружке. И то, и другое Оруэлл, сидя на полу, умял в секунду.

Чокнутый — скажете?! Да нет, он признавался, что любит, как и мы английское пиво, камины, свечи, уютные кресла, да еще «огородничество». Просто от рождения он был «ранен» идеями равенства и справедливости — этими первыми «беглянками» из лагерей любых победителей. Недаром пишут: «он хотел быть голосом бессловесных, покорных жертв: детей, китайских кули, бродяг, безработных шахтеров, индусов, идущих на виселицы, каталонских крестьян и любых осужденных любыми революционными трибуналами». Недаром один из биографов его недвусмысленно заявил: «масштабом цивилизации» для Оруэлла всегда была «простая порядочность».

— Ну и как вы подпишите свою книгу про «собачью жизнь»? — спросили в издательстве. — Подумайте о родителях, ведь они узнают про эти «трущобы»?

— Я всегда, бродяжа, пользовался фамилией П. С. Бартон, — ответил Оруэлл. — Но если вы считаете это имя неподходящим, то что вы скажете по поводу Кеннета Майлза, Льюиса Олвейза или, допустим — Джорджа Оруэлла?..