IV
Ораторы
Все это жило, бурлило, било ключом, приносило свои плоды, бушевало в грозном величии. И когда все было до конца переговорено, подвергнуто сомнению, обсуждено, исследовано, и доказано, и опровергнуто — что получалось в конце концов из этого хаоса? Всегда — искра живого. Что появлялось из этой тучи? Всегда — свет. Самое большее, что могла сделать гроза, — это зарядить луч и превратить его в молнию. Там, на этой трибуне, ставили, изучали, освещали и почти всегда разрешали все проблемы — проблемы финансов, кредита, проблемы труда, денежного обращения, заработной платы, государственные проблемы, проблемы территории, проблемы мира, проблемы войны. Там впервые были произнесены эти слова, которые знаменовали собой новое общество: «Права Человека». Там на протяжении пятидесяти лет раздавался звон наковальни, на которой кузнецы-сверхчеловеки ковали идеи. Идеи! Эти мечи народа, эти копья правосудия, доспехи права! Там, внезапно пронизанные симпатическими токами, разгораясь, словно угли на ветру, все, в ком таился внутренний жар, пылкие адвокаты, как Ледрю-Роллен и Беррье, великие историки, как Гизо, великие поэты, как Ламартин, — сразу и естественно становились великими ораторами.
Эта трибуна была обителью силы и добродетели. Она жила, она воодушевляла — ибо действительно можно было поверить, что все это исходило от нее, что она распространяла вокруг себя преданность, самоотречение, энергию, неустрашимость. В наших глазах мужество всегда достойно уважения, даже если его проявляют наши противники. Однажды трибуна покрылась мраком, как будто бездна разверзлась вокруг нее; казалось, в этом мраке бушует море, — и вдруг в этой зловещей мгле, над мраморным выступом, за который некогда хваталась мощная рука Дантона, появилась пика с торчащей на ней отрубленной головой. Буасси д'Англа почтительно поклонился голове.
То был грозный день. Но народ не сокрушает трибуну. Трибуны принадлежат ему, и он это знает. Воздвигните трибуну в центре мира — и скоро во всех четырех концах земли возникнет республика. Трибуна сияет народу, и он знает это. Иногда трибуна приводит его в негодование и заставляет бушевать, он бьет о нее своими волнами, иногда захлестывает ее, как это было 15 мая, но потом он величественно отступает, подобно океану, а трибуна стоит неколебимо, словно маяк. Для народа уничтожить трибуны было бы глупостью; такое дело на руку только тиранам.
Народ восставал, негодовал, иногда впадал в великодушную забывчивость, ослеплялся какой-нибудь иллюзией, заблуждался по поводу какого-нибудь события, поступка, мероприятия или закона, гневался, утрачивал великолепное спокойствие, в котором пребывает его сила, стремительно стекался на площади — бушующий, с грозным ревом; это был бунт, восстание, гражданская война, может быть революция. Трибуна оставалась неприкосновенной. Голос, пользующийся всеобщей любовью, говорил народу: «Остановись, смотри, слушай, рассуди!» Si forte virum quem conspexere, silent. [56] Так было в Риме, так было и в Париже. Народ останавливался. О трибуна, пьедестал сильных духом! Отсюда вырастало красноречие, закон, власть, патриотизм, преданность и великие мысли — узда для народов, удила для львов.