Выбрать главу

Мадемуазель де Шастеней была в восторге от беседы с офицером, правда, малоинтересной наружности, и писала впоследствии в своих мемуарах: “Я никогда не встречала человека, который показался бы мне таким умным, как Бонапарт… Эти часы… для меня незабвенны. Ум и энергия этого человека всколыхнули все мое существо”.

27 мая Наполеон и спутники его двинулись в дальнейший путь и 29 прибыли в столицу. Там Бонапарт получил известие от военного министерства, что он из артиллерии перемещается в пехоту западной армии. Это было значительно более чувствительным ударом для него, чем перевод в Вандею, и не только потому, что артиллерийские офицеры пользовались большим почетом, нежели пехотные: Наполеон настолько сросся со своим родом оружия, снискал себе им уже славу и почести, что ему казался немыслимым переход в пехоту. Он не успел еще прийти тогда к заключению, что специализация начальствующих лиц армии может принести только вред. Но чем же был бы в действительности пехотный бригадный генерал Бонапарт под начальством Гоша, человека одного возраста с ним? То, что последний со своей славой был ему неудобен, Наполеон доказал немного позже, довольно ироническим пророчеством в салоне мадам Тальен. Он, шутки ради, выдал себя за ясновидца, и все обратились к нему с просьбой предсказать будущее. Среди гостей находился и Гош. Когда он подал ему руку, Бонапарт, с дурно скрываемым злорадством, сказал: “Генерал, вы умрете на своей постели!” Он и не предполагал, что его пророчество действительно сбудется. Наполеон твердо решил не брать должности в западной армии. Этим перемещением он был обязан консерватору Обри, который был выбран в Комитет общественного спасения на место Карно. Будучи старым, медленно подвигавшимся вперед по службе офицером, Обри восставал против быстрых повышений и действовал – иногда чрезвычайно несправедливо – совершенно по своему произволу. К Наполеону он питал личную антипатию. Пятидесятилетний генерал завидовал быстрой карьере двадцатишестилетнего, бывшего к тому же еще монтаньяром.

Но Бонапарт не был человеком, с которым можно было сделать все что угодно. Он отправился непосредственно к военному министру и спросил его о причине столь несправедливого к нему отношения. Обри, со своей стороны, указал на свой почтенный возраст, но Бонапарт дал ему чисто солдатский ответ: “На поле сражения быстро стареешь!” Но это, однако, не изменило решения Комитета общественного спасения. Тщетно стучался Наполеон во все двери, тщетно старался влиятельными связями расположить к себе Обри. Все было напрасно. Обри отвечал только одним: “Слишком молод! Всех генералов нельзя поместить”. Наполеон никогда не думал, что ему придется так упорно бороться. Его друг Фрерон вспоминает об этом домогательстве в своих “Исторических мемуарах” и замечает: “Бонапарт употребил на покорение Италии меньше времени, чем на те шаги, которые он делал, чтобы добиться справедливости у комитета. Ему было легче столковаться с королем Сардинским, герцогом Меденским, инфантом Пармским, великим герцогом Тосканским, королем Неаполитанским и даже с папой, чем с Обри”.

И правда. Но что же оставалось делать? Единственный выход, остававшийся Наполеону, был – выждать время и ход событий. Он подал рапорт о болезни. Уже 23 июня 1795 года он пишет Жозефу: “Я назначен бригадным генералом в западную армию, но не в артиллерию. Я болен и должен испросить отпуск на два-три месяца. Когда я выздоровею, я посмотрю, что можно будет сделать”. Он исполнил свое намерение и 12 июня подал прошение, приложив к нему свидетельство военного врача Марки. Отпуск ему дали. В это же время Бонапарт, очевидно, с целью показать вид, что он намерен отправиться в свою бригаду, в Вандею, послал туда своих лошадей; но по дороге они были захвачены игуанами.

Все свои надежды он возлагал на отсрочку. Он надеялся извлечь какую-нибудь пользу из политических событий. Повсюду говорили о предстоящем кризисе, который сразу изменит положение вещей. Это укрепляло его надежды.

Положение его было, однако, все же незавидным. Восстание монтаньяров 1 прериала III года (21 мая 1795 года), к партии которых принадлежал Наполеон, потерпело фиаско, как и первое, бывшее 12 жерминаля (1 апреля). Бонапарт, как мы знаем, был в то время не в Париже, а в Шалоне, но некоторые из его друзей, среди них Саличетти и Альбитт, были скомпрометированы этим событием. Им пришлось бежать, чтобы не попасться в руки Конвента. Саличетти нашел убежище у мадам Пермон, жившей в Париже с 9 термидора. Она взяла его к себе, переодетым слугою, и таким образом спасла от смерти. Все это, конечно, не способствовало улучшению положения Бонапарта, уже раз скомпрометированного при падении старшего Робеспьера. Приехав в Париж, он нашел там совсем не то, чего ожидал. Все революционные принципы, казалось, исчезли. Речь заходила, правда, о восстановлении Конституции 1793 года, но Конвент был очень далек от осуществления этого намерения. Все стремились к покою, к наслаждению жизнью и высказывались против каких бы то ни было переворотов, 9 термидора перевернуло все вверх дном. Единственною возможностью обеспечить себе будущее было для Наполеона покинуть партию радикалов и примкнуть к термидорцам.

Стать в Париже на твердую почву Бонапарту было очень трудно. Без связей, без денег, хотя он и продолжал получать свое генеральское жалованье, он с трудом пробивался в то дорогое время, когда бумажные деньги потеряли всякую ценность. Мармон рассказывает об этом малодостоверном периоде жизни Наполеона: “Мы все втроем очутились в Париже. Бонапарт без должности, я без легального отпуска, а Юно в качестве адъютанта при генерале, которого правительство не желало признавать. Мы проводили время в Пале-Рояле и в театрах, хотя почти не имели денег и никаких шансов на будущее”.

Наполеон встретил в Париже своего старого друга Бурьена. Последний около этого времени вернулся в столицу из Германии. С ним-то, как и в 1794 году, Бонапарт попробовал снова заняться спекуляцией домами. На сей раз они поставили на карту даже те немногие деньги, которые были у них, и Наполеон потерял все свои ассигнации, привезенные из армии. Даже тех двух тысяч шестисот сорока франков, которые он получил 15 июня от правительства в качестве прогонных, хватило очень не надолго, в то время, когда все стоило втридорога. Он, правда, жил очень скромно. Занимал комнату в три франка в неделю, и весь стол его состоял из чашки кофе утром и ужина за полтора франка.

Неудачи обескураживали его. Но и он, несмотря на свое неопределенное положение, вселявшее в него заботы, был воодушевлен общей радостью по поводу вновь обретенной свободы передвижения и мысли. Он заводил знакомства; вращался в влиятельных салонах и посещал публичные празднества. Его проницательный ум находил в новом, преображенном Париже, жившем в каком-то опьянении, широкое поле и массу материала, которым он наполнял свои письма Жозефу, рисуя ему интересные картины столичной жизни.

“Роскошь, удовольствия и искусство, – пишет он 24 мессидора III года (2 июля 1795 г.·); – снова господствуют в Париже… Аристократическое общество… Все направлено к тому, чтобы развлекать людей и услаждать хоть немного их жизнь. Стараешься отогнать от себя мрачные мысли. Да и разве было бы возможно предаваться печальным размышлениям при этой невероятной затрате духовной энергии, в этом диком хаосе? Женщины царят повсюду: в театрах, на прогулках, в библиотеках. Прелестные фигурки посещают кабинеты ученых. Из всех стран земного шара лишь здесь женщины умеют господствовать, поэтому-то и мужчины все без ума от них. Женщине достаточно пробыть в Париже полгода, чтобы понять, какой властью и силой она обладает”.

Если Бонапарт, в душе не находивший никакого удовольствия во всех развлечениях, представлявшихся ему в Париже, принимал в них все-таки участие, показывался во всех публичных местах и завязывал сношения с влиятельными лицами, то на это у него были свои соображения. Барра и Фрерон играли крупную роль. Он знал их еще из Тулона, и они были к нему всегда расположены. Фрерон даже имел одно время намерение стать его шурином. Заслуги, оказанные в то время Бонапартом отечеству, должны были теперь принести ему пользу. И он не ошибся: Июль был для него счастливее предыдущего месяца.