Выбрать главу

«Как обычно, я сидел с братом в башне и читал вслух евангелие, как вдруг началась гроза, поднялся ветер, и брат Тома велел мне закрыть ставни на окнах, чтобы дождь не испортил книг. Накануне, в новолуние, я наломал по его просьбе свежей омелы, и развесил пучки по всей библиотеке. Пока я читал, оставшиеся веточки он теребил в руках, и был таким счастливым, таким одухотворенным… сидел в высоком кресле и смотрел в окно – мне даже показалось, что он видит. Но вот… гром ударил прямо над головою, раздался страшный треск, и взглянув наверх, я увидел пылающие деревянные доски старого купола – молния попала в него. Конечно же, я тотчас ухватил Тома под руку, дабы вывести поскорее, но он сказал, что сперва нужно спасать книги. Самые важные хранились в сундуке, и он приказал спускать их вниз. Я быстро вернулся, но помещение было полностью охвачено пламенем – крыша, полки, книги… Тома всё это время продолжал выносить уцелевшие перепёты на лестницу, а я спускал их вниз. Когда я поднялся в третий раз, то увидел Тома на пороге… пламя медленно поднималось по лиловому шарфу, которым он всегда обматывал правую руку… в левой он держал ветку омелы, а на лице его цвела блаженная улыбка, будто он не чувствовал жара пламени. Мне казалось, что целую вечность я поднимался по злосчастным ступеням - огонь пробирался по сукну всё выше и выше, переходя на плечи и распущенные волосы, грозясь охватить его всего. Когда я, наконец, оказался рядом, Тома захлопнул железную дверь, запершись изнутри… Я стучался, умоляя его открыть, но оттуда больше не донеслось ни звука, кроме треска и гула пожара… Когда подоспели другие монахи, было слишком поздно – дверь раскалилась до того, что я обжёг руки, пока пытался её открыть, и вскоре из-под неё стали вырываться языки пламени…»

Вот и ответ на вопрос о смысле жизни. У меня его не осталось. Всё, что мне осталось – это целовать струны мёртвой арфы. Они всё ещё хранят тепло его рук. Я просиживаю рядом с ней часами, пытаясь поймать губами кончики его пальцев, которые она хранит. Счастливица, которую ты ласкал. Но и ей не повезло так же, как и мне – она осталась жива. Я сошёл с ума.

***

Каждый день я прихожу в пустынное место, чтобы под тенистым деревом, с буяющей на нём омелой, слушать редкий бой колоколов и ждать конца. Ведь жизнь - как история, - однажды должна закончиться. Я не слышу даже пения птиц, которых я привык не слышать – в твоём саду поселилась пара жаворонков, но они так и не запели ни разу. Это место похоже на твой сад - кругом деревья, а вместо кустов роз стоят кресты, вокруг них алеют маки, и на одном из этих крестов непонятное мне словосочетание. Мне не остаётся ничего, кроме как поверить, что «Tomas Duvernoy» - это ты, и просить прощения за то, чего я так и не сделал.

Ты сам избрал боль, моя лилия.

Я прихожу сюда и рассказываю тебе, что я понял из твоих незаконченных фраз. Пытаюсь оправдать себя, потому что знаю: ты ждал меня до последней искры, до последнего…уголька. Однажды ты воскликнул в сердцах, что лучше бы я опоздал тем вечером, в Сент-Мари. Однажды и я согрешил мыслью о том, что лучше бы никогда не приходил в ту деревню. Что ж, я опоздал, как ты и хотел.

Я вынужден продолжать задыхаться раскалённым воздухом, ибо каждый мой день я провожу в огне, и не могу смириться с тем, как … всё то, что я любил, превратилось в горстку пепла, а безгрешную душу твою унесли безвозвратно огненные крылья. Это слишком страшно осознавать, любовь моя. Лучше бы тебя ласкали сотни чужих рук и губ, лучше бы ты навсегда забыл обо мне в их объятиях, чем твоей кожи, твоей цветочной кожи, касались беспощадные языки пламени. У тебя всегда были холодные руки… как же ты терпел эту адскую боль? Как живое сердце могло сгореть? Как?!

Я обещал тебе, что ты никогда не будешь страдать, я даже ничего не почувствовал в тот день. Видел только странный сон, в котором ты снял корону со своей головы и увенчал ею меня, напоследок подарив мне горький поцелуй. Теперь же, каждую ночь меня терзает страшное видение, в котором тебя забирает стихия, мне неподвластная, и если для тебя кошмар закончился, то для меня пытка длится бесконечностью собственных вдохов и выдохов. Я прихожу на закопченную лестницу башни, и подолгу сижу на покрытых золотой ступенях. Чувство, будто с нею связано что-то важное для нас передалось и мне, иначе и быть не могло - Голгофа, на которую я опоздал. Говорят, что можно опоздать на всё, кроме своей смерти, но я – живой пример обратного. Всё ещё живой. Ведь если бы хоть капля любви во мне была, я бы оказался там чуть раньше. Не успел бы вывести тебя - остался бы с тобой.

Как я жил почти шестнадцать лет? Старые раны затягивались, и мне даже казалось, что развалины нашего разрушенного храма покрылись долгожданной паутиной забвения. Понемногу стали стираться болезненные следы прошлого, и забываться дорогие черты. В алькове выветрился дух, много лет подряд мучивший меня бессонницей, и только сбивчивые строчки на желтеющей бумаге по-прежнему были способны разбередить рубцы, которые я прятал от самого себя. Я привык к боли и тоске настолько, что они стали моей неотъемлемой частью, и чем больше проходило времени, тем более бессмысленной видел я надежду на воссоединение и прежнюю любовь, хотя любил тебя по-прежнему. Я боялся тебя. Я боялся получить отказ больше, чем потерять тебя, за что и поплатился. Пойми, любимый, я не смел смотреть тебе в глаза после всего, что произошло, потому что ты показал мне моё место. Надежд на то, что ты по-прежнему любишь меня и примешь обратно, было ничтожно мало для того, чтобы чувствовать себя нужным тебе. Если бы я только знал… и после этого маркиз в чём-то посмел меня винить? Хотя… он написал тебе, полагая, что я, как любой истинно влюблённый, полечу к тебе немедля, да только я оказался трусом. А потом… так глупо – время посеребрило мои волосы, и я счёл, что смешно будет являться к тебе постаревшим и недостойным твоей красоты. Жульен – скорбное, влюблённое дитя – до сих пор говорит, каким прекрасным ты был.

В первое время я хотел умереть. Никогда не быть, напрочь лишиться памяти, но это оказалось настолько же невозможным, как сейчас невозможно вернуть время. Далее я жил надеждой, набираясь смелости явиться тебе и сказать, что согласен на любые условия, только бы ты вернулся и позволил любить тебя. Но я не осмелился. И вскоре мне стало немного легче, и стало казаться, что вокруг меня существует жизнь. Только теперь я понимаю, что ничего важнее любви в жизни нет. Но десять, пятнадцать лет тому назад я пытался искать какой-то другой смысл, полагая, что красивые речи о любви – выдумка поэтов и малообразованных мечтателей, да и перед глазами у меня был ты – клявшийся в ней, но покинувший меня так легко. И моя несчастная Флоранс – больное, зачатое во грехе дитя, - стала единственным смыслом в той жизни. Но если бы ты знал, как сильно она напоминала мне тебя. Всем: столь же беспомощная, но столь же сильная и прекрасная. Тома, видишь, твои предчувствия тебя не обманули – это действительно была моя дочь. Но если бы ты вернулся сам, если бы ты только дал мне знать, что я тебе всё ещё нужен…

Теперь всё ушло. Прошлое обратилось в пыль. Не было ни странствий, ни дворцов, ни бед, ни роскоши. Были только мы – ты, мой Бог, и я.

Лишь оказавшись здесь, я до конца постиг то, что все ответы были рядом, а смысл моей жизни заключался в тебе. Другого пути у меня не было изначально, разве что, забыть тебя. Ты эгоистичен, ты думал только о себе крамольные речи! Жалость? Неужели ты действительно был слеп и сердцем также, как глазами, что не чувствовал того, что творилось во мне? Я с ума сходил от одного твоего голоса, от одной мысли о тебе и твоих руках, которые творили чудеса, как со мной, так и с арфой! Я до сих пор помню эту дрожь и слабость в теле, когда я только представлял, что мы будем близки, и когда это произошло я едва находил в себе силы не возвращаться мыслями к тебе каждую минуту. Мне необходимо было видеть тебя непрерывно. Так это всё было из жалости, а не одержимости тобой? Зачем ты винишь меня во всём? Вспоминаешь тот ужасный случай… Пусть я заблуждался – да, посмел подумать о тебе так плохо, но неужели не помнишь, что я хотел стать твоим невзирая на страшные догадки? Нет, не помнишь… Ты так боялся жалости, что ни разу не пожалел меня. Тебе, жестокосердному, неведомо, сколь мучительно видеть слепые глаза воплощённой Любви и быть не в состоянии помочь. Это не жалость, Том, тебе незнакомо это чувство, поскольку мне в ты желал смерти. Ты не допускал и мысли, что у меня было причин для выздоровления, потому что ты ушёл. Но, кому и зачем я это говорю? Ты меня не слышишь.