Выбрать главу

Старик, кажется, и вправду обеспокоился, даже разозлился. Буркнул сквозь зубы:

— Кто такой?

— Я работаю на фирму «Братья Патэ». Что-то вроде журналиста.

Старик молчал секунду, раздумывая, потом хрюкнул.

— Я думал, паломник, ети его.

— Нет, нет… — начал Грибшин. Он безумно устал, даже не от путешествия по железной дороге — оно не было утомительным. Его скорее выбила из колеи шумиха вокруг дома начальника станции; и еще — его собственные неясные видения. Внезапное ускорение поезда все еще отдавалось эхом у него в костях.

— Дурак, гони его! — закричала женщина. Она подошла к двери — старуха в халате и мятом ночном чепце. — Не сегодня! Мы уже закрылись на сегодня! Пусть идет на станцию!

— Мне надо переночевать, — запинаясь, произнес Грибшин. — Я хорошо заплачу. Я… — он прервался, испугавшись, что придется объяснять, кто он и что он, — очень устал.

— Не здесь! — каркнула женщина. — Мы закрылись на ночь, насовсем!

Но Грибшин понял, что его предложение застало врасплох старика и старуху. Он рванулся вперед и протиснулся мимо старика, который не стал возражать. В сумрачной комнате с низким потолком Грибшина сразу объял сухой печной жар, он был чище и добрее, чем удушливое тепло вагона. Грибшин жалел, что выказал слабость, но усталость объяла его, как болезнь. Хозяин беззвучно закрыл тяжелую деревянную дверь, давая понять, что оказывает гостеприимство против своей воли.

— Прошу вас, — сказал Грибшин.

Он уже бывал раньше в этой горнице — или в очень похожей: все почтовые станции строились по сходному плану. Здесь царила беленая русская печь с лежанкой под потолком. Кроме этого, в комнате имелись два окна с видом на дорогу, длинная скамья вдоль стены, тяжелый сосновый стол и несколько табуреток. Потолок поддерживали тесаные топором балки. Всего освещения была одна скудная керосиновая лампа. Грибшин не мог разглядеть углов комнаты, но ему казалось, что в одном углу кто-то копошится.

Старуха передумала:

— Что дашь?

— Пять рублей, — сказал он.

Цена была ни с чем не сообразной — за такие деньги можно было снять роскошный номер в московской гостинице, но старуха прищурилась.

— Шесть, за кровать, — ответила она. — Только за кровать, больше ничего.

Только теперь Грибшин понял, каким промыслом обитатели почтовой станции возмещали утрату былых доходов. Он кивнул, чтобы показать, что они договорились, и, пытаясь освоиться (хотя ему было очень не по себе), спросил почти небрежно:

— А женщин сегодня нет?

Хозяин пробормотал:

— Нынче они все на станции. Там теперь такой бордель, какого еще не видывали.

Четыре

Престарелый писатель, который сейчас лежал, трудно дыша, в доме начальника станции, бросил вызов Русской православной церкви, а с ней — царской власти, авторитет которой был основан на учении церкви. Граф был опасный человек, хотя имел мало общего с движением социалистов-революционеров, из-за которых пять лет назад запылала Россия. Он объявил, что все правительства и церкви, утверждающие, будто власть дана им от Бога, лгут. Он отверг догматы Троицы и Вознесения, чудеса святых, установленные церковные таинства, иерархию священников, святость церквей. Он заявил, что вся религия, какая нужна человеку, содержится в Нагорной проповеди. Люби ближнего своего. Больше не греши. Следуя Христовым заповедям, граф попытался отвергнуть общество, богатство, славу и похоть — и потерпел полную неудачу.

Графа обуревали невероятные, гигантские противоречия. Дворянин-землевладелец, в чьих поместьях работали тысячи крестьян, он верил, что нельзя жить чужим трудом. Носил крестьянские рубахи и плохие самодельные сапоги, а домочадцы его одевались по-европейски. Скудную вегетарианскую пищу подавали ему лакеи в белых перчатках. Граф презирал современную цивилизацию, но его завораживали фонографы и велосипеды, и он построил в Ясной Поляне теннисный корт с английским ландшафтом вокруг.

Он призывал к половому воздержанию — даже в браке, — но славился количеством зачатых им детей. Жена родила ему тринадцатерых, и вдобавок он обрюхатил не поддающееся учету число крестьянских девок на усадьбе — овладевал ими под влиянием минутной страсти, набрасывался на них на кухне, в саду, в коровнике, в амбаре, а после каялся у себя в дневниках и подсовывал дневники жене, которая с готовностью приходила в ужас. Этот разлад между рассудком и аппетитами уже вошел в легенду, которая расцвела пышным цветом, смущая домочадцев и последователей графа.

Сами последователи графа были воплощенным противоречием. Граф, будучи противником религии, не хотел, чтобы его имя связывали с каким бы то ни было организованным движением, основанным на его учениях. Однако он продолжал учить, его брошюры и письма собирали новых последователей, зачастую приводя их как паломников в Ясную Поляну (а теперь — в Астапово). Один из этих последователей, Владимир Чертков, утвердился в роли главного хранителя трудов и мыслей графа, хотя писатель заявлял, что ничего подобного ему не нужно. С течением лет граф стал питать к Черткову пламенную привязанность. Сейчас граф вызвал его к своему смертному одру.

Грибшина отвели в глубины почтовой станции — в комнату, где стояли умывальник и стул. Старуха потребовала еще рубль за белье и десять копеек за свечку. Грибшин уснул сразу, сняв лишь ботинки. Сон его был глубок, как колодец, лишен сновидений, и продолжался примерно пятнадцать минут. Потом Грибшин дернулся и проснулся, мгновенно вобрав в себя все, что было в комнате: мириад клубящихся запахов, омерзительно кислых и подозрительно сладких, скрипы, шумы, сырость, людей, которые спали до него на этом сером, грязном белье, отчаянный бег теней по стенам и мебели.

Почему он бежал из Астапова? Ему было невыносимо думать, что он чего-то испугался — но он бежал не потому, что его запугали эти дешевые наемные писаки. Нет… скорее… Он думал об этом, лежа на неудобной кровати без пружин, глядя на потолок, до того засиженный мухами, что пятна можно было разглядеть даже в полумраке. Скорее это был мгновенный приступ неразумия, родственный странному ощущению, охватившему его в поезде из Тулы, чувство отстраненности от текущего момента. Стены циркового шатра клубились, словно холст надували воздухом. Голова мертвой крысы, управляемая профессором, повернулась и бросила на Грибшина оценивающий взгляд. Кожа голой женщины в затемненном вагоне для прессы была гладка и упруга. Текущего момента не существовало: это была иллюзия, зависшая меж ощутимыми реальностями прошлого и будущего.

Ему придется вернуться в Астапово рано утром, чтобы успеть послушать утренний доклад врачей. Предвкушая наступающий день, он впитывал призрачную обстановку комнаты: хромой умывальник, дверной косяк, подоконник. В углу, на традиционной треугольной полочке, стояла грубо нарисованная икона. По капризу лунного света холодный луч просочился в щель меж досками, закрывающими окно, и упал на картинку — размером с обыкновенную книгу. Разумеется, в целом доме не нашлось бы обыкновенной книги. Икона изображала Богоматерь с Младенцем — они слились в такой знакомый силуэт, что Грибшину достаточно было мельком взглянуть, чтобы воспринять его целиком. Однако икона приковала к себе его взгляд на несколько минут. По невероятному совпадению, оттого, что луч упал именно в это место, лакированное дерево ярко блестело, особенно нимбы над головами Марии и Христа. Казалось, что золото пылает — очевидно, таково и было намерение неизвестного художника.

Грибшин был знаком с подобным эффектом. Ему не раз доводилось бывать в комнатах с таким освещением. Его отец, лектор-филолог и странствующий реформатор, когда-то провел его с собой через бесконечный ряд осененных иконами гостиных, крестьянских лачуг, часовен, церквей и монастырей. Каждый год ранней весной Антон Грибшин совершал путешествие на юго-восток, большей частью — по Тульской и Рязанской губерниям, в села и деревни, где школы только появились или быстро развивались. Он ехал в быстром тарантасе на рессорах, везя с собой книги и другие учебные материалы. Те были куплены на деньги благотворителей, собранные по подписке. Часто он брал с собой сына — мальчика отпускали из прогрессивной московской гимназии, чтобы он мог ознакомиться с примитивными условиями жизни народа.