Выбрать главу

Я сторонюсь. Лошади тащат в гору пустой воз. Они прекрасны, эти лошади, их теплое дыхание замерзает на ветру и оседает на мордах бисером, лошади идут не торопясь, мне нравятся их сильные ноги с густой бахромой над копытами, подковы выбивают искры, и серый день становится светлее.

Я бегу следом, вот я уже рядом, лошади красивой медовой масти, у них каштановые глаза, обрамленные светлыми ресницами. У одной на лбу звездочка, лошадь заколдована: назови я ее по имени, лошадка, конечно, ответила бы мне человеческим голосом.

Но я робею. Не найти мне нужного слова для этого заколдованного принца. Будь у меня сахар или кусочек хлеба, я ощутила бы на ладони нежное и мягкое прикосновение лошадиных губ и замерла от сладкого ужаса.

Заколдованный конь потерял на ходу несколько яблочек, пахну́ло сытным, свежим запахом. И вот уже тут как тут воробышки, они прилетели, всполошив воздух, радостно скачут и усердно клюют. Мне очень хочется поклевать вместе с ними, так хочется! Но у меня нет клюва, нет крыльев, а, впрочем, скакать-то я могу: прыг-скок, прыг-скок!

И синичка прилетела, вертит черной головкой, хотя такое угощение не слишком-то ее привлекает.

Синичка отлетела в сторону. Ну погоди, я с тобой сейчас сочтусь. Сколько подзатыльников, сколько пощечин получила я из-за этого пушистого комочка, нацелившегося в меня злорадным глазом.

Каждое утро мама достает из-за окна кувшин с молоком, выставленный туда на ночь, и сразу же начинается крик:

— Ну вот, пожалуйста, опять нет пенки! Опять эта девчонка ее съела.

— Я не ела.

— Так куда же она делась?

— Не знаю.

— Признайся по крайней мере. Съела?

— Не ела.

— Значит, пенку съела я? Или папа?

Я молчу.

— Ты ее съела!

— Не ела.

— Врунья, лгунишка! От горшка два вершка, а уже врет!

Я молчу. Защищаюсь лишь неопределенной улыбкой. До сих пор не пойму, почему именно эта усмешка, единственная моя оборона, распаляет маму до белого каления. И шлепок следует за шлепком. Я не реву, только мрачно гляжу исподлобья.

Но в одно прекрасное утро мама застает с поличным синицу. И с изумлением наблюдает, как маленькая птичка лакомится нашим молоком. Тут мама начинает рассказывать всем и каждому о комичном недоразумении, только про оплеухи ни звука. Их ведь обратно не заберешь.

Я с неприязнью наблюдаю за синичкой, но в конце концов ее живое очарование примиряет меня с ней, такая она яркая и такая миленькая, звенит звонким своим голоском, распушив перышки, и я ей все прощаю.

Улетела! Вот досада-то, что она не может дать мне свои крылья.

Ну и пускай, крылья есть во мне самой, они порой расправляются и уносят меня ввысь. Стоит мне увидеть маргаритку или солнышко одуванчика, божью коровку или стайку воробьев над конскими яблоками, пляшущие в подкравшемся луче солнца пылинки, как я сразу ощущаю в себе свежесть травы, хлопанье крыльев и неожиданную легкость. Вот оно, счастье!

Лошади исчезли в конюшне, воробьи прилежно клюют, а я скачу дальше, на минуту мое внимание привлекает какой-то пустячок, затем я долго стою перед окном мелочной лавки. При виде жестянки с леденцами мой рот наполняется сладко-кислой слюной; двери распахиваются, и на меня обрушивается причудливая смесь запахов: керосин и селедка, орехи и квашеная капуста.

Я шагаю дальше, у трактира под каштанами никто не сидит, коричневатые листья припорошены снежком, я нахожу мокрый каштан и зажимаю его в кулаке: будь я мальчишкой, у меня, конечно, были бы карманы, да и ножик. До чего же плохо быть девчонкой!

То и дело встречаю соседей. Когда мама идет рядом, она незаметно подталкивает меня — «поздоровайся, вежливо поклонись, ну, быстрее, здоровайся».

Принуждение душит во мне все доброе. Я бы и рада сделать по-маминому, да что-то сидящее глубоко во мне мешает послушаться.

Зато, когда я одна, я выкрикиваю приветствие издали. Мне известна целая куча приветствий: покойной ночи, с добрым утром, добрый день, низко кланяюсь, приветик, салют и еще — слуга покорный, наше вам и наше вам с кисточкой, как ваше — ничего? Я выпаливаю первое, что подвернется на язык, мне нравится, что люди смеются, больше всего на свете я люблю смех.