— Но ведь он же мастер? Мастер?
И усталый ответ Пастернака:
— Да дело не в этом.
► — Но он мастер, мастер? — допытывался Сталин у Пастернака, дабы тот неукоснительно подтвердил, что собрат-поэт (Мандельштам) знает свое дело.
Только почему «мастер»? Откуда такая терминология?
А из «Тарифного справочника для работников печати», где к высшей категории (по оплате) причислялись, цитирую: «авторы стихотворений — поэты — мастера[1] высокохудожественной поэтической формы и стиля».
Разрядка, извините, моя.
Предположение автора этой «Коротышки» не лишено смысла. Не вполне ясно, правда, что тут первично, а что — вторично: Сталин отталкивался от «Тарифного справочника»? Или «Тарифный справочник» ориентировался на терминологию Сталина?
Но это, в конце концов, не так уж важно.
Куда больший интерес для нас представляет ответ Пастернака на этот настойчивый сталинский вопрос.
В безнадежной интонации этого ответа — ясное сознание, что никакой разговор на эту тему с этим человеком — невозможен.
Попробовать объяснить ему, почему «дело не в этом», он мог бы только одним-единственным доступным ему способом. Скажем, вот так:
Вряд ли Сталин что-нибудь понял бы из такого объяснения.
Вот Мандельштам, который не был Пастернаку другом, это бы понял. Собственно, ему и понимать это было нечего, потому что он знал это не хуже, чем Пастернак. Вопреки предположению Сталина он ведь не был мастером. (Когда пытался сочинить «Оду», прославляющую «кремлевского горца», и ничего не получалось, в отчаянии бегал по комнате и кричал: «Вот Асеев — мастер! Он бы не задумался и сразу написал!..»)
Да, они не были друзьями. Но они хорошо понимали друг друга, потому что ГОВОРИЛИ НА ОДНОМ ЯЗЫКЕ.
Вот как говорит об этом Мандельштам:
► …размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все-таки единственно трезвая, единственная проснувшаяся из всего, что есть в мире…
А вот как вторит ему Пастернак:
► Токование — забота природы о сохранении пернатых, ее вешний звон в ушах. Книга — как глухарь на току. Она никого и ничего не слышит, оглушенная собой, себя заслушавшаяся. Без нее духовный род не имел бы продолжения. Он перевелся бы. Ее не было у обезьян.
И Мандельштам в упоении подхватывает:
► …Поэзия Пастернака прямое токованье (глухарь на току, соловей по весне), прямое следствие особого физиологического устройства горла, такая же родовая примета, как оперенье, как птичий хохолок.
Для Сталина этот язык был все равно что речь инопланетян. Но дело не только в языке. Ему бесконечно чуждо, в сущности недоступно, было само представление об искусстве как о «творчестве и чудотворстве».
Случись ему прочесть, допустим, знаменитую «пушкинскую речь» Блока:
► Первое дело, которого требует от поэта его служение, — бросить «заботы суетного света» для того, чтобы поднять внешние покровы, чтобы открыть глубину. Это требование выводит поэта из ряда «детей ничтожных мира».
Дикий, суровый, полный смятенья, потому что вскрытие духовной глубины так же трудно, как акт рождения…
Не так уж трудно представить себе, как отнесся бы к рассуждениям такого рода не только «верный ученик Ленина», но и сам его Великий Учитель. «Пустая идеалистическая болтовня», — поморщился бы он. И добавил бы, что отсюда — «прямая дорога к поповщине».
А между тем о художественном творчестве как о чуде говорили не только Блок, Пастернак и Мандельштам, и даже не только Пушкин, Лев Толстой и Достоевский.
Сталин, наверно, очень бы удивился, узнав, что точно так же понимал природу этого загадочного явления и его верный холуй — «рабоче-крестьянский граф» А.Н. Толстой.